– Американца? В гости? – закричал глуховатый дедушка и рассмеялся, обнажая прокуренные редкие зубы. – В наши времена, Машутка, за такое полагалось – во!
Он скрестил по паре узловатых пальцев в решётку.
– Пап, слава богу, сейчас не Сталин, а Леонид Ильич, – серьёзно ответила деду мама. – Приглашай, Маш, конечно. Я пирог с рыбкой испеку. – А он немецкий знает? – спросил папа-металловед, гася окурок. – По-английски я ни бум-бум.
– Зато я – бум-бум… – Маша жевала блинчик с творогом, запивая кофе. – Пап, он прекрасно по-русски шпарит. Лучше, чем ты по-немецки. Тодд… ммм… отличный парень. Умный, образованный. Вам понравится. Всё! Я понеслась!
Она вскочила, дожёвывая.
– А кроме виски твой Тодд что-то употребляет? – спросил папа.
– Папочка, избавляйся от стереотипов, – произнесла Маша модное слово и побежала к вешалке.
– Водку будем пить, – серьёзно сообщил отец матери.
Проводив Машу, голый Тодд снял с кровати окровавленную простынь, отнёс в ванную комнату, засунул в стиральную машину. Вернулся в спальню, поднял прокладку, побрёл на кухню, разглядывая. На кухне сел на стул и склонился над прокладкой. Развернув заскорузлую от крови марлю, он обнаружил внутри кусок ваты.
“И это делает каждая женщина? Ежемесячно? Каменный век… – подумал он. – И какого чёрта у них этого нет в продаже?! Вот почему, а?! Ведь запускают космические корабли! Загадочная страна…”
С Машей они встречались ежедневно, ночи проводили у него. И с каждой ночью им становилось всё лучше вместе. И совсем не хотелось расставаться. Только один раз, когда Тодд пришёл на ужин к Машиным “предкам”, они решили не ночевать у Тодда – назавтра он утром улетал в Нью-Йорк. Но этого им не хотелось. Просто очень не хотелось.
Тодд подарил Маше прелестный тонкий свитер, купленный в валютном магазине “Берёзка”, духи “Poison” и одну коробочку, которую попросил распечатать после его отъезда. Маша подарила ему пластинку “По волне моей памяти”, палехскую матрёшку и “Мастера и Маргариту” Булгакова.
После шумного ужина у родителей с водкой, электросамоваром, пирогами и пением под гитару русских и американских песен (играл Машин папа, Тодд оказался катастрофически немузыкален), Маша пошла провожать Тодда к станции метро. Шёл снег. Горели окна в кирпичных и панельных домах. Они шли, молча взявшись за руки. Ни ей, ни ему ничего не хотелось говорить. Каждый шаг давался с трудом, движение их к метро замедлялось. И когда сквозь снежную пелену закраснела буква “М”, Маша остановилась, прижалась к Тодду.
– Нет, нет… нет… – забормотала она в его американскую куртку.
Тодд присел на корточки, обнял Машу, притянул к себе.
– Нет, нет, нет, – повторяла она.
– Машенка… – промычал он.
– Я не хочу, чтобы ты уезжал.
– И я не хочу.
– Не уезжай, прошу тебя!
– Машенка, мне надо. Работа. Я приеду скоро. Визу дадут. Обязатэлно. Обязатэлно!
Он встряхнул её.
– Не уезжай, не уезжай… – бормотала она, мотая головой.
– Машенка.
– Ну не уезжай…
Они замерли, обнявшись. Потом вдруг Маша резко высвободилась из рук Тодда и побежала к метро. Не поняв, раскрыв рот, он приподнялся с корточек. В очках у него отразилась красная “М”. Он бросился за Машей огромными прыжками и легко настиг. Но она, отмахнувшись на бегу, сбежала вниз по запорошенным гранитным ступеням входа метро “Академическая”, бросилась к телефону-автомату, срывая перчатки, сунула две копейки в холодную металлическую щель, набрала свой номер. Подошёл отец.
– Пап, маму позови, – пробормотала Маша.
– Чего стряслось? Ты где?
– Ничего. Маму позови, bitte!
Подошла мать.
– Мам, знаешь, я сегодня решила опять навестить… – решительно заговорила Маша, не глядя на возникшее рядом лицо Тодда.
– Ленку-пенку? – рассмеялась мать. – Теперь это так называется?
– Да, так. В общем. Я приеду завтра.
Маша повесила трубку. Повернулась к Тодду.
Их прощальная ночь оказалась слишком короткой. Насмешливо короткой. Словно жалкий свечной огарок. Время сжалось, минуты стали секундами. Они бурно погружались друг в друга, шепча признания и бормоча исповеди, стоная и вскрикивая, потом проваливались ненадолго в забытьё, потом снова скатывались в объятья, как в море.
Но проклятые ручные часы Тодда всё же запикали в 6:00.
Маша дёрнулась, вскрикнув “нет!”, но потом вдруг отпрянула, села на край постели спиной к Тодду. Он приподнялся на своих ручищах.
– Я не поеду в Шереметьево, – произнесла она, не оборачиваясь.
И снова повторила зло:
– Я! Не поеду! В Шереметьево!
Недолго побыв рыжим сфинксом, он подполз к ней, обнял, прижался носом к ложбинке внизу спины. Они замерли на несколько минут. Потом начался молчаливый кошмар одевания и сборов.
Такси увезло Тодда в Шереметьево. Маша поплелась к себе домой. В университет не пошла, разделась, рухнула в постель. И провалилась в яркий сон:
Она девочка, в бабушкиной квартире залезла в платяной шкаф, сладко пахнущий нафталином, огромный, полный платьев и белья. Роясь в ворохе вещей, она находит синие плавки отца, купленные им в командировке в Польше, красивые плавки с тайным кармашком внутри, который, как объяснял папа, для ключа или мелочи. Оттянув молнию на кармашке, она обнаруживает там не ключ и мелочь, а фотографию мальчика. Это – Тодд, хотя он не рыжий, а с совсем с другим лицом. Он говорит ей одну быструю фразу по-английски, но она совершенно не понимает её, он повторяет и повторяет, наконец, она догадывается, что должна пойти на какой-то американский вокзал, чтобы встретиться с ним, потому что там будет что-то важное, но если она опоздает, его увезут навсегда. Она идёт, бежит по пустынным московским улицам, понимая, что опаздывает, бежит, ищет этот вокзал и наконец находит его в каком-то некрасивом, старом, обшарпанном здании, входит внутрь и оказывается в огромном американском вокзале, полном хорошо одетых, пахнущих духами и сигаретами американцев с чемоданами и сумками, идущих, спешащих, курящих, говорящих; в вокзале пахнет Америкой, она понимает, что это специальный американский вокзал в Москве, здесь всё американское – киоски, лавочки, мороженое, напитки, поезда на перронах, даже голуби какие-то белые и большие. И здесь очень чисто. Держа в руках фотографию, она начинает искать по ней мальчика в движущейся толпе, всматривается в толпу и в фото, но лицо на фотографии меняется, черты лица мальчика плывут, она понимает, что не сможет найти Тодда, спутает его с другими. И вдруг её обнимают сзади. Она оглядывается. Сзади стоит огромный худой старик в очках. Это Тодд. Он стал ещё выше! Он поднимает её и несёт. Она видит совсем рядом его узкое лицо, огромное, морщинистое, дряблое, полуоткрытый рот с пожелтевшими зубами. Он несёт её, тяжело дыша, поднимается по ступеням на площадку-возвышение, где стоит огромная кровать, усыпанная лепестками роз. Тодд ставит её на кровать и, тяжело, по-стариковски дыша, произносит: “Get undressed!” Она оглядывается: толпа американцев со своими чемоданами подходит к возвышению и обступает его. “Get undressed!” – повторяет Тодд нетерпеливо и сам начинает снимать с себя старомодную, затёртую одежду огромными трясущимися руками. Маша понимает, что они уже поженились и что это их первая брачная ночь. Она раздевается догола и стоит на огромной кровати голая. Американцы со своими чемоданами и сумками молча смотрят на неё. Но Маше совершенно не стыдно. “Я уже жена! – гордо думает она, – Смотрите!” Раздевшись, Тодд со старческим кряхтением забирается на кровать, ложится навзничь. “Маша, иди ко мне!” – говорит Тодд по-русски и берёт её за руку. Она забирается на Тодда, раздвигает свои ноги и садится на его огромный член. Тодд лежит, тяжело, по-стариковски дыша, совсем не двигаясь, Маша понимает, что ему очень трудно, что она, его жена, теперь, когда он так состарился, должна всё делать сама, она двигается, двигается, ей становится хорошо, очень хорошо, ужааасно хорошо, несмотря на то, что Тодд такой чудовищно старый и немощный, но почему, почему он так быстро состарился?! это так несправедливо, это так страшно и бесповоротно, теперь у него впереди только смерть, но он такой хороший, родной, она так любит его, несмотря на эти морщины и дряблые, трясущиеся руки и беспомощный рот, она двигается, двигается, двигается, ей дела нет до этих американцев, что смотрят на них с Тоддом, ей плевать на их перешёптывания и двусмысленные улыбки, ей очень хорошо, ужасно хорошо, невероятно хорошо, она любит его, очень любит, навсегда любит, навеки любит, любит очень, очень, очень…
Маша проснулась от оргазма. Она впервые кончила во сне. Подняла голову и почувствовала слёзы на щеках.
В самолёте Тодд, несмотря на утро, заказал себе двойной скотч со льдом. Прихлёбывая виски, он смотрел в иллюминатор. Было безоблачно. И белая, с извилинами тёмных рек Россия проплывала внизу. Солнце поблёскивало на льду этих замёрзших рек. Пейзаж загадочной северной страны завораживал. Но оживающая в пространстве памяти Тодда Маша затмевала этот пейзаж. Чем больше он пил, тем ярче проступала Маша – её движения, фразы, смех, бормотание, руки с тонкими быстрыми пальцами, её резкие, детско-насмешливые наставления на катке, хохот на морозе, серьёзные монологи во время прогулок, делающие её лицо напряжённо-отчуждённым, грудь, освобождающаяся от лифчика, песня под отцовскую гитару, во время которой она, глядя мимо людей, морщилась и мучительно кривила красивые губы, её бесшумно-настороженный, очаровательный ночной проход в ванную комнату, всхлипы во время оргазма, её та самая стремительная пробежка к телефону-автомату и, наконец, её шепот в темноте “люблю тебя!”.
Вскоре Машино лицо полностью накрыло пейзаж. Тёмные реки и белый снег исчезли.
– И какого чёрта я улетел? – спросил себя Тодд, резко приподнялся с опустевшим стаканом, теряя лёд, шагнул в проход между креслами и встал столбом.
Ему захотелось спрыгнуть вниз или развернуть этот самолёт назад.
Подошла стюардесса, взяла стакан из его руки: