Несравненно более типичен Гамов был в другом отношении: он стал первым живым воплощением в нашей стране интеллектуала новой формации, с вселенским кругозором и удостоверенной СМИ универсальной компетентностью, ироника и гуру, взысканного тайнами высшей духовности. Массовое производство и потребление подобного рода интеллектуалов началось в 1960‑е гг., после инициировавших широкую и бурную общественную дискуссию стихотворения Бориса Слуцкого («Что–то физики нынче в почёте…») и фильма Михаила Ромма «Девять дней одного года». Тогда их предстателем перед Богом и интеллигенцией стал Лев Ландау, но первым советским интеллектуалом большого стиля следует всё–таки считать Георгия Гамова. Пётр Капица, который мог бы претендовать на эту небесспорную честь, был на десять лет старше Гамова и являлся, в отличие от него, выражаясь на нынешний манер, человеком модерна, а не постмодерна.
Попробую объясниться. Начну прежде всего с предварительного социологического описания интеллектуала, которое представляется мне наиболее продуктивным: «Интеллектуала, — пишут Питер Бергер и Томас Лукман в своей знаменитой работе “Социальное конструирование реальности”, — мы можем определить как эксперта, экспертиза которого не является желательной для общества в целом. Это предопределяет переопределение знания vis–a–vis (фр. напротив. — С. З.) к “официальному” учению, т. е. это нечто большее, чем просто отклонение в интерпретации последнего. Поэтому интеллектуал, по определению, оказывается маргинальным типом. Был ли он сначала маргиналом, чтобы затем сделаться интеллектуалом (как это было в случае со многими еврейскими интеллектуалами на современном Западе), либо его маргинальность была прямым следствием интеллектуальных аберраций (как в случае подвергнутого остракизму еретика), — нас сейчас не интересует. В любом случае его социальная маргинальность выражает отсутствующую теоретическую интеграцию в универсум его общества. Он оказывается контр–экспертом в деле определения реальности. Подобно “официальному” эксперту, он делает проект общества в целом»[873].
Интеллектуалом в этом смысле предстаёт перед нами Георгий Гамов в 1920-1930‑е гт., исходную маргинальность которому обеспечила не национальная, а социальная принадлежность. Неизгладимый отпечаток на него наложило полное гимназическое образование, резко выделявшее его среди подавляющего большинства сверстников в СССР (другой одессит, Юрий Олеша, полагал, что любой окончивший гимназию мог считать себя в Советском Союзе образованным человеком). Не без кокетства он в январе 1932 г. в графе личного листка по учёту кадров о знании иностранных языков написал: «Читает и переводит со словарём — древнеегипетский, читает и может объясниться — французский, владеет свободно — немецкий, английский, датский»[874]. Нехарактерными для «советских парней» его возраста были и элитарные культурные запросы и предпочтения Георгия Гамова, которые при их предании гласности кое–кто мог назвать тогда «упадническими» (именно так произносили это слово–ярлык воинствующие философы–марксисты 1920-1930‑х гт., которых смертельно боялся Гамов). Наглядной иллюстрацией вкусов Гамова может послужить его письмо Т. Н. Кастериной от 1 января 1927 г. с двумя стихотворными эпиграфами: «Михаил Сергеевич повернётся / Ко мне из кресла цвета “бискр”, / Стекло пенснейное проснётся, / Переплеснётся блеском искр» (А. Белый). И следующий эпиграф: «И вновь обычным стало море, / Маяк уныло замигал, / Когда на низком семафоре / Последний отдали сигнал» (А. Блок). А вот само письмо: «Ленинград, 1‑го января 1927 г. Dear Tatiana! Только что вернулся из Москвы и нашёл твоё письмо. На съезде было очень забавно — много ругались из–за теории относительности с москвичами. Бродил по Щукину и Морозову — смотрел импрессионистов — очень понравились Гоген и Ван Гог. Были на “Ревизоре” у Мейерхольда — чрезвычайно — кончается хороводом через партер — Хлестаков в круглых очках и в кивере, а Осип — только из пелёнок. В Питере холодно (-16 градусов), взялся всерьёз за Египет и Дальний Восток. Физику пока забросил — это называется путешествие в Египет для отдыха. Даже завтра иду в Александринку на “Цезаря и Клеопатру”. Весной, вероятно, поеду на всё лето в Gottingen и по Германии. Пока практикуюсь в немецком и учусь носить смокинг. Кстати, получил письмо от Юрия Германовича Рабиновича (Y. G. Rainich) из Michigan-a (USA). Пишет много интересного об Америке. Он сейчас много работает по теории кривых пространств — прислал мне свои оттиски. Новый год встретил как полагается — сидя у себя на диване и читая Канта. На старое Рождество устраивал ёлку в лесу — вылазка на лыжах — бенгальские огни — аккумуляторы и пр. Надеемся попасть в милицию. Ну, пока. Всех благ. Поклон Нине и Марусе. Юра»[875].
Символисты, импрессионисты, Щукин и Ван Гог, Мейерхольд, всесоюзная физическая конференция, Александринка, теория относительности и теория кривых пространств, Кант, Göttingen и Michigan, Хлестаков в круглых очках, как Грибоедов! Какое, милые, у нас тысячелетие на дворе? В 1960-1970‑е гг. Гамов с этими вкусами своей аспирантской юности был бы в СССР абсолютно передовым человеком. Кажется, в этом джентльменском наборе не хватает только двух вещей: джаза и Хемингуэя? Неверно. Джаз уже тоже был, хотя Хемингуэй ещё отсутствовал: сколотившаяся вокруг Гамова в Ленинградском университете группка или секта студентов, куда входили Дмитрий Иваненко, Лев Ландау, Матвей Бронштейн и примкнувшие к ним лица женского пола, празднично именовала себя «джаз–бандом». Г. Е. Горелик и В. Я. Френкель в книге «Матвей Петрович Бронштейн» одну из главок так и назвали — «Джаз–банд»: «Речь идёт о знаменитом среди физиков джаз–банде, в центре которого были Г. А. Гамов, Л. Д. Ландау, в то время, впрочем, более известные своими прозвищами — Джонни, Димус и Дау; называли их ещё “три мушкетёра”. В некоторых устах вторая часть названия группы прибавлением всего одной буквы в конце меняла загранично–музыкальный характер на отечественно–уголовный. Бандой с особой охотой называли их не поспевающие за временем физики и философы, которым не приходилось рассчитывать ни на почтительное, ни даже на сдержанно–нейтральное отношение. К этой боевой и пышущей физико–математическим здоровьем компании присоединился Бронштейн». Одна из участниц джаз–банда посвятила его героям стихи, идущие след в след за знаменитыми «Капитанами» Николая Гумилёва: «Вы все, паладины Зелёного Храма, / По волнам де Бройля держащие путь, / Барон Фредерикс и Георгий де Гамов, / Эфирному ветру открывшие грудь» (Е. Н. Канегиссер, в замужестве Пайерлс)[876].
Именно этот «джаз–банд» изобрёл многие из форм общения, получившие широкое распространение в интеллигентских компаниях 1960‑х и последующих годов: помешанность на всём американско–космополитическом, включая «заграничные» прозвища членов группы — упомянутые «Джонни», «Дау», «Димус» (Иваненко), «Аббат» (Бронштейн); взаимные превращения работы в досуг и обратно, их обязательное смешение; непрерывные демонстрации эрудиции и парады остроумия; бесконечные розыгрыши, комикования и издевательства над «дураками» и «догматиками», иногда совсем не безопасные для их авторов; издание рукописного журнала «Отбросы физики» и т. п. «Остальное время мы провели в игре в теннис, ходили купаться и в кино, когда показывали голливудские фильмы с Мэри Пикфорд, Дугласом Фербенксом и другими звёздами мирового кино» (Гамов)[877]. Первостепенное значение Георгия Гамова, позволю себе рискованное обобщение, для отечественной культуры заключается не столько в его открытиях в области науки, сколько в его открытиях в области образа жизни: он был одним из зачинателей нового, эпохального стиля поведения интеллектуала как культурного героя XX в.
Абсолютной нелепостью было бы делать из сказанного вывод, что времяпрепровождение лидеров «джаз–банда» сводилось к указанным занятиям: все они упорно и успешно учились, брали и впитывали из первых (Александр Фридман, Абрам Иоффе) и вторых рук, из иностранных физических и математических журналов последние новости о происходившей тогда революции в науке. Поразительно, за какой короткий срок и Гамов, и Иваненко, и Ландау, и Бронштейн обжили её передний край, включились в международный исследовательский поиск и обмен идеями. Правда, всё это они делали на свой, «джаз–бандовский» манер. В неписаном уставе «джаз–банда» одним из главных пунктов был следующий: быть незнаменитым некрасиво. Наоборот, прославиться — это стильно. Вот как запомнились Дмитрию Иваненко обстоятельства отъезда «Джонни» за границу: «Все мы помогали Джо перед отъездом, выбирали ему костюмы, провожали на набережной перед посадкой на пароход, направлявшийся в Штеттин, вспоминали ходившие по рукам строфы Кузьмина: “Вот пароход уходит в Штеттин. / Я остаюсь на берегу, / Не знаменит и не заметен / Так жить я больше не могу”»[878]. Гамов обречён был стать знаменитым, чтобы остаться верным стилю «джаз–банда».
И это ему, как ни удивительно, удалось в кратчайшие сроки. Вновь предоставлю слово Иваненко: «Первая же поездка Гамова превзошла, как известно, все ожидания. Его истолкование альфа–распада, как квантово–волнового проникновения через барьер (названный «Гамов–Берг»), явилось самым впечатляющим из качественно новых специфически квантовых эффектов, а не просто квантовых поправок… Удачнейшее, незапланированное знакомство с Нильсом Бором, сразу ввело Гамова в круг лидеров физики. Статья одного из самых крупных теоретиков Лауэ, обсуждавшего теорию Гамова в центральном немецком органе того времени, произвела сильное впечатление»[879]. Основополагающая статья Гамова по теории альфа–распада «Zur Quantentheorie des Atomkems» («О квантовой теории атомного ядра») была закончена им в Гёттингене 28 июля 1928 г. и получена в редакции Zeitschrift fiir Physik 2 августа 1928 г.