De Profundis — страница 18 из 28

Его кредо было не в том, чтобы сделать своей осознанной, определенной целью жизнь для других. Не это лежало в основе Его убеждений. Когда Он говорит: «Прощайте врагам вашим», — Он говорит это не ради твоего врага, а ради тебя самого, и только потому, что Любовь прекраснее Ненависти. Увещевая юношу, которого Он полюбил с первого взгляда, Он говорит ему: «Продай все, что имеешь, и раздай нищим» — думая не о нужде бедняков, а о душе юноши, которую богатство губило. В своих взглядах на жизнь Он заодно с художником, который знает, что по непреложному закону самосовершенствования поэту должно петь, скульптору — отливать свои мысли в бронзе, а художнику — превращать мир в зеркало своих настроений — и это столь же неизбежно и непременно, как то, что шиповнику должно цвести по весне, зерну — наливаться золотом к жатве, а Луне — превращаться из щита в серп и из серпа в щит в своих предначертанных странствиях.

Но хотя Христос и не говорил людям: «Живите ради других», — Он указал, что нет никакого различия между чужой и своей жизнью. И этим Он даровал человеку безграничную личность, личность Титана. С Его приходом история каждого отдельного человека стала — или могла бы стать — историей всего мира. Конечно, спору нет — Культура сделала человеческую личность ярче. Искусство вселило в нас мириады душ. Те, кто наделен темпераментом художника, удаляются в изгнание вместе с Данте и познают, как горек чужой хлеб и как круты чужие лестницы; они на минуту проникаются безмятежной ясностью Гёте и все же так хорошо понимают, отчего Бодлер воззвал к Богу:

O Seigneur, donnez-moi la force et le courage

De contempler mon corps et mon coeur sans degout[83]

Из сонетов Шекспира эти люди, — быть может, на свою беду, — вычитывают тайну его любви и присваивают ее себе; они новым взглядом смотрят на окружающую их жизнь только потому, что услышали один из ноктюрнов Шопена, или подержали в руках вещи, созданные греками, или прочли историю любви давно умершего мужчины к давно умершей женщине, чьи волосы были похожи на тончайшие золотые нити, а губы напоминали зерна граната. Но все сочувствие артистического темперамента по праву отдается лишь тому, что нашло свое выражение. В словах ли или в цвете, в музыке или в мраморе, через раскрашенные маски Эсхиловой трагедии и через просверленные и соединенные стебли камыша сицилийского пастуха человек должен раскрыться и подать о себе весть.

Для художника экспрессия — это вообще единственный способ постижения жизни. То, что немо, — для него мертво. Но для Христа это было не так. Почти священный ужас вызывает дивная сила воображения, которым Он охватил весь мир бессловесного, весь безгласный мир боли, и принял его в царствие Свое, а Сам навеки сделался его голосом. Тех, о ком я уже говорил, кто немотствует под гнетом и «чье молчанье внятно только Богу», Он назвал братьями. Он старался стать глазами слепца, ушами глухого, воплем на устах того, чей язык присох к гортани. Он мечтал стать для мириад, не имеющих голоса, трубным гласом, взывающим к Небесам. И с проницательностью художника, для которого Горе и Страдания были теми ипостасями, через которые он мог выразить свое понимание Прекрасного, Он почувствовал, что ни одна идея не имеет цены, пока она не воплощена и не превратилась в образ, и сделал самого Себя образом и воплощением Скорбящего Человека — и тем самым зачаровал и покорил Искусство, как не удавалось ни одному из греческих богов.

Ведь греческие боги, как бы розовоперсты и легконоги они ни были, во всей своей красе были не тем, чем казались. Крутое чело Аполлона было подобно солнечному диску, выплывающему из-за холмов на рассвете, а ноги его были словно крылья утра, но сам он жестоко обошелся с Марсием и отнял детей у Ниобеи; в стальных щитах очей Паллады не отразилась жалость к Арахне; пышность и павлинья свита Геры — это все, что в ней было истинно благородного; и Отец богов слишком уж часто пленялся дочерьми человеческими.[84] В греческой мифологии были два образа, несущих в себе глубокий смысл: для религии это Деметра, богиня земных даров, не принадлежащая к сонму олимпийцев, для искусства — Дионис — сын смертной женщины, для которой час его рожденья стал часом ее смерти.[85]

Но Жизнь породила среди самых бедных, самых смиренных людей того, кто был чудеснее матери Прозерпины или сына Семелы. Из мастерской плотника в Назарете вышла личность, бесконечно более грандиозная, чем все герои мифов и легенд, тот, кому было суждено, как ни странно, открыть миру мистическое значение вина и подлинную красоту полевых лилий — как никому и никогда не удавалось ни на Кифероне, ни в Энне.[86]

Он считал, что стих Исайи «он был презрен и умален перед людьми, муж скорбей и изведавший болезни; и мы отвращали от Него лице свое»[87] — это предсказание, относящееся к Нему, и в Нем пророчеству суждено было исполниться. Не надо бояться подобных фраз. Произведения искусства, все до единого, — исполнения пророчеств. Потому что каждое произведение искусства — это превращение замысла в образ. И все без исключения человеческие существа должны быть исполнением пророчеств. Ибо каждый человек должен стать воплощением какого-то идеала или в сознании Бога, или в сознании человека. Христос нашел и увековечил идеал, и в Нем, чьего прихода ждал мир, в медлительном шествии веков воплотился сон Вергилиева поэта, то ли в Иерусалиме, то ли в Вавилоне.[88] «Столько был обезображен паче всякого человека лик Его, и вид его — паче сынов человеческих», — вот признаки, которые Исайя отметил как приметы нового идеала,[89] и как только Искусство постигло значение этих слов, этот идеал раскрылся, как цветок, в присутствии Того, в ком истина Искусства, в свою очередь, раскрылась с неведомой ранее полнотой. Ведь истина в Искусстве, как я уже говорил, и есть «то, в чем внешнее является выражением внутреннего; в чем душа становится плотью, а тело проникается духом, в котором форма выявляет свою суть», не так ли?

По-моему, печальнее всего тот поворот истории, из-за которого собственно Возрождение Христово, создавшее Шартрский собор, цикл легенд о короле Артуре, жизнь святого Франциска Ассизского, творчество Джотто и «Божественную Комедию» Данте, было прервано и искажено тем унылым классическим Ренессансом, который дал нам Петрарку, фрески Рафаэля, архитектуру школы Палладио,[90] классическую французскую трагедию, и Собор св. Павла, и поэзию Попа, и все то, что создается извне, по омертвелым канонам, а не вырывается изнутри, вдохновленное и продиктованное неким духом. Но где бы мы ни встречали романтическое движение в Искусстве, там в разных формах и обличьях мы найдем Христа или душу Христа. Он присутствует и в «Ромео и Джульетте» и в «Зимней сказке», и в поэзии провансальских трубадуров, и в «Старом моряке», и в «Беспощадной красоте», и в чаттертоновской «Балладе о милосердии».[91]

Ему мы обязаны существованием самых несходных творцов и творений. «Отверженные» Гюго, Бодлеровы «Цветы зла», отзвук сострадания в русских романах, витражи, гобелены и произведения Берн-Джонса и Морриса в стиле кватроченто, Верлен и стихотворения Верлена — все это в той же мере принадлежит ему, как и Башня Джотто,[92] Ланселот и Джиневра, Тангейзер, мятежные романтические изваяния Микеланджело и «пламенеющая» готика, как любовь к детям и к цветам — по правде сказать, цветам и детям было отведено так мало места в классическом искусстве, что им почти негде было расцвести или порезвиться, но начиная с двенадцатого столетия и до наших дней они постоянно появляются в искусстве, в разные времена и под разными обличьями, они приходят нежданно и своенравно, как умеют только дети и цветы. Весною всегда кажется, будто цветы прятались и выбежали на солнце только потому, что испугались, как бы взрослым людям не наскучило искать их и они не бросили поиски, а жизнь ребенка — не более чем апрельский день, который несет нарциссу и дождь и солнце.

Именно благодаря присущему Его натуре дару воображения Христос и стал животрепещущим сердцем романтики. Прихотливые образы поэтической драмы и баллады созданы воображением других, но самого себя Иисус Назареянин сотворил силой собственного воображения. Вопль Исайи, собственно говоря, относился к Его пришествию нисколько не больше, чем песня соловья к восходу луны, — не больше но, быть может, и не меньше. Он был в равной мере и отрицанием и подтверждением пророчества. Каждой оправданной Им надежде соответствует другая, которую Он разбил. Бэкон говорит, что всякой красоте присуща некая необычность пропорций,[93] а Христос говорит о всех рожденных от духа, то есть о тех, кто, как и сам Он, представляет собой действенную силу, что они подобны ветру, который «дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит».[94] В этом и кроется Его неодолимое для художников обаяние. Он несет в себе все яркие краски жизни: таинственность, необычайность, пафос, наитие, экстаз, любовь. Он взывает к ощущению чуда и сам творит то единственное состояние души, которое позволяет постигнуть Его.

И я с радостью вспоминаю, что если сам Он «отлит из одного воображенья», то ведь и весь мир создан из того же материала.[95] В «Дориане Грее» я говорил, что все грехи мира совершаются в мыслях, но ведь и все на свете тоже совершается в мыслях. Теперь мы уже знаем, что видим не глазами и слышим не ушами. Они — всего-навсего органы, точно или искаженно передающие наши ощущения. Только в нашем мозгу мак алеет, яблоко благоухает и жаворонок звенит.