В Серебряный век гуманитариям труднее всего: неокантианство, смешиваясь с оккультизмом, ищет и находит благоприятную среду для обитания и размножения, довлея над творческими кругами и над литературой. Башня Вячеслава Иванова становится центром культа, источником сокровенных знаний, мерилом престижа. Он притягивает одновременно либералов и консерваторов, которых объединяет нечто «по ту сторону». Pathos здесь, несомненно, присутствует (например, старший брат Мережковского болен злокачественной шизофренией). И более того, импульсы pathos не подавляются, а культивируются, в том числе в сексуальных извращениях, больше мотивированных культом, чем врождёнными особенностями сферы влечений.
Этим дышит эпоха. Столицы из центров государственных стратегий становятся центрами тиражирования разврата, поощрённого учёным сословием. «Пришла проблема пола, румяная фефёла, и ржёт навеселе», — писал Саша Чёрный. Откуда пришла? Из столицы империи Габсбургов Вены, где финансовый капитал впервые подчинил себе монархические интересы. Оттуда же придёт нацизм.
4. Пленник мысленного шара
В 1993 г. увидело свет исследование Александра Марковича Эткинда «Эрос невозможного» (10) об истории психоанализа в Советской России. Автор неравнодушен к предмету, он оплакивал судьбу центральноевропейского учения, в чужой цивилизационной обстановке и в особом времени трансформированном, но так и не признанном.
Нетрудно было догадаться, что пересмотр истории начала XX века, начавшийся в период перестройки с реабилитации «левых и правых уклонистов» в ВКП(б), докатился в постперестройку до реабилитации психоанализа и для попытки его самоутверждения в политике. Так оно и случилось: первым указом Бориса Ельцина после выборов 1996 г. был указ о поддержке психоанализа. Но триумф был недолговечным: в практической политтехнологи монополию перехватило нейролингвистическое программирование — синтез учения И.П. Павлова с гипнозом, которым Фрейд не пользовался, а в системе медицинской помощи лечение, требующее одновременно временных, финансовых и непосредственно психологических затрат, не могло быть востребовано реальным рынком середины 1990-х гг., когда размножившиеся было частные клиники для среднего класса потеряли пациентов и в большинстве обанкротились. По той простой и известной причине, что в период борьбы за выживание количество неврозов сокращается. А психозы, статистика которых неподвластна войнам и революциям, остались в сфере государственной медицины.
Упования на возрождение психоанализа и его экспансию в новой России до среднезападного уровня исходило, судя по аргументам Эткинда, из того, что на смену идеологическому и культурному диктату наконец пришёл диктат «постмодернизма, признающий множественность, эклектичность и неслиянность сознаний как основной принцип современной жизни, возвращающейся от “систем” и “измов” к “здравому смыслу”». Так тогда виделось из Парижа.
Однако труд Эткинда, утратив отраслевую актуальность, интересен и сегодня. Диалектическое отрицание отрицания (Ельциным — Горбачева) ввело новые краски в только что обелённые и приукрашенные образы партийных и литературнотеатральных жертв репрессий. Всё оказалось не просто сложно, а ещё сложнее. Эткинд с самозабвенным художественным нарциссизмом расставлял точки над i, возвышая себя столь же последовательно, как Катаев, но не над современниками, а над ушедшими учителями. И в итоге, вопреки собственному подчёркнутому антисталинизму, не только объяснил, но и оправдал логику сталинских решений, воспринимаемых как репрессии учёного сословия. А помимо этого, вопреки столь же подчёркнутому еврейскому комплексу, убедительно и профессионально раскрыл всю противоречивость отношений между германской и еврейской культурами в Европе после Первой мировой войны, открывая путь к самым разным новым интерпретациям.
Эткинд напомнил о многих деталях истории советской науки, которые даже в новое время было не принято обсуждать. Например, о том, что классик детской психиатрии Лев Семенович Выготский не только состоял в Российском психоаналитическом обществе, но и считал, что психоанализ вполне совместим с учением Павлова об условных рефлексах. Это документируется цитатой из совместной работы Л.С. Выготского и А.Р. Лурия (1925): «У нас в России фрейдизм пользуется исключительным вниманием не только в научных кругах, но и у широкого читателя. В настоящее время почти все работы Фрейда переведены на русский язык и вышли в свет. На наших глазах в России начинает складываться новое и оригинальное течение в психоанализе, которое пытается осуществить синтез фрейдизма и марксизма при помощи учения об условных рефлексах». Таким образом, Выготский видел в павловианстве удобное связующее звено между марксизмом и фрейдизмом. Отсюда (спасибо Эткинду) становится понятно, что Леонид Рубинштейн не терпел Выготского не по причине личного соперничества, а по идеологическим мотивам: сам он приложил огромные усилия к тому, чтобы создать телеологическую концепцию развития человека «в обход» павловианства и проистекающей из него теории отражения.
Как далее документирует Эткинд, идея совмещения психоанализа с павловианством была близка Л.Д. Троцкому (цитата из Жана Марти: «Наиболее серьёзной фигурой, стоявшей за событиями, был Лев Троцкий, имевший специальные причины для поддержки психоанализа»). Программа педологии, оглашённая на 2-м Психоневрологическом съезде (1924) Ароном Залкиндом, в «Красной Нови» интерпретировалась так: «Социогенетическая биология в соединении с учением о рефлексах, при осторожном использовании ценнейшего ряда фрейдистских понятий и отдельных его экспериментальных методов, сильно обогатят био-марксистскую теорию и практику».
«Самым ценнейшим» фрейдистским понятием, очевидно, в этой практике была сублимация. А.Б. Залкинд прославился своими попытками регламентировать половую жизнь, став прототипом товарища Дисциплинера в опальной пьесе Сергея Третьякова «Хочу ребёнка». А.С. Макаренко рассказывал о том, как ему приходилось отбиваться от проверки чиновницы-педолога в связи с беременностью одной из воспитанниц его интерната. «Как, у вас девочки рожают детей? — «А что же они ещё могут рожать»? Однако ценность соединения «ценнейших понятий» с павловианством могло преследовать лишь одну цель — отчуждение детей от своих родителей, от родовой истории в процессе конструирования нового обобществленного человека.
«Уводя от исследования сексуального либидо в поиск иных движущих человеком сил, линия этих поисков была, пожалуй, противоположна мировому направлению развития психоанализа», — заключает Эткинд. И в том же тексте приводит поучительные примеры случаев, когда психоаналитики 1930-х гг. при оказании «помощи» политическим и культурным деятелям СССР добивались отнюдь не сублимации, отнюдь не отвлечения пациентов от их сексуальных проблем, а напротив, погружения в них с печальными последствиями. Это случай с Адольфом Иоффе, который покончил с собой; это случай с Михаилом Зощенко, которому досталось в специальном постановлении ВКП(б) за книгу «Перед восходом солнца», и наконец, с Сергеем Эйзенштейном, который не смог закончить фильм «Иван Грозный».
Впрочем, во всех трёх случаях психоаналитики оказываются как бы ни при чём: Иоффе якобы был психологически травмирован опалой Троцкого, Зощенко якобы не ожидал партийной критики, а Эйзенштейну психоанализ якобы не мешал, а помогал творить.
Однако, во-первых, никакая угроза ареста на момент суицида над Иоффе не витала, а классическая эндогенная депрессивная фаза, как и прежние, должна была спонтанно завершиться, и он её преодолел бы, не получи от психоаналитиков оценки, воспринятой как приговор. Зощенко страдал, говоря современным общепринятым языком, органическим поражением головного мозга со стойкими невротическими (!) психическими нарушениями. Он был фиксирован на нарушениях потенции в результате повреждения подкорковых структур (что бывает очень часто), и для его компенсации требовалась разъяснительная психотерапия и с ним, и с его родственниками, а для снятия фиксации был вполне уместен гипноз. Вместо этого психоаналитик Марголис разъяснял ему, что он страдает комплексом кастрации, а «вечный фетиш большого бюста женщины, так влекущий и так мучающий» его, «указывает путь к комплексу Эдипа и только к нему». После чего наша литература потеряла яркого сатирика, а получила литературного онаниста, копателя во вторичных переживаниях, переносимых на окружающих. Много ли мы от этого приобрели, как и сам Зощенко? Эткинд считает, что много. Но это его частная точка зрения.
О том, что происходило с несчастным Эйзенштейном, можно судить по специальному исследованию Оксаны Булгаковой (11). Он штудирует диссертацию Льва Выготского «Психология искусства», он изучает ранние работы Александра Лурия о сексуальных обрядах примитивных народов, пишет письма немецкому специалисту по нетрадиционным половым ориентациям Магнусу Гиршфельду, затем углубляется в оккультную литературу и в итоге садится за бесконечный путаный труд под названием «Метод», в который «пытается вместить теорию плазмы и теорию относительности Эйнштейна, аналитическую геометрию Декарта и мистику чисел пифагорейцев». Под влиянием Гиршфельда он переосмысливает диалектику, считая теперь, что она прямо связана с бисексуальностью, благо Гиршфельд ему подсказал, что Гегель был бисексуалом. Все названные выше разнородные учения, теории и понятия у него связываются через музыкальный ритм, который он ещё до «просвещения» успешно использовал в своих фильмах. Эту связь ему также подсказали: посещая в начале 1930-х гг. лекции лингвопалеонтолога Н.Я. Марра, он, по интерпретации Булгаковой, пришёл к прафеноменам техник репрезентации в их соединении с ритмом и движением.
Что заинтересовало Эйзенштейна у Марра после психоаналитических сеансов? Больше всего — «ступенчатая конструкция» в первобытном мышлении, а именно:
— амбивалентность в языке, позволяющая связать моторику и троп (метонимию, метафору, загадку) при опоре на магические практики: неназывание, переносное называние, ритуальные жесты заклятия и проч.;