De Secreto / О Секрете — страница 80 из 142

«Цель нормальной науки, — писал Т. Кун, — ни в коем случае не требует предсказания новых видов явлений: явления, которые не вмещаются в эту коробку, часто, в сущности, упускаются из виду»[97]. И далее: «Учёные в русле нормальной науки не ставят себе цели создания новых теорий, обычно они к тому же нетерпимы к созданию таких теорий другими. Напротив, исследование в нормальной науке направлено на разработку тех явлений и теорий, существование которых парадигма заведомо предполагает»[98]. Ну а то, что не предполагается, но возникает, объявляется либо «ненормальной наукой», либо «нормальной ненаукой», табуизируется или, в лучшем случае, маргинализируется в виде публицистики, «научпопа» и т. п.

Узкоспециализированная, бисерно-мозаичная наука продуцирует соответствующий ей тип образования, в котором узкая спецподготовка развивается в ущерб общетеоретической, панорамной, с одной стороны, и аналитике — с другой. Результат — «специалист-функция», «специалист-муравей». Тех, кто сопротивляется, стараются отсечь как можно раньше, не допустив в парадигму, а, следовательно, и в науку, — отчислить, не взять в аспирантуру, не дать защититься и т. п. Круг замыкается, нормальная наука торжествует в своем марше к импотенции и смерти, т. е. к кризису и крушению парадигмы, которая редко способна к саморазвитию. Реальное качественное развитие чаще всего происходит за пределами этого круга, куда, помимо прочего, выталкивают из нормальной науки тех, кто пытается заниматься, выражаясь куновским языком, не загадками, а тайнами — т. е. прежде всего теорией и методологией, ставит под сомнение парадигму. В таких случаях сообщество меняет тип отношения с surveillerнадзирать») на punirкарать») — привет Мишелю Фуко — и стремится нейтрализовать угрозу тем или иным «дисциплинарным» (во всех смыслах) способом. Не случайно серьёзные учёные заговорили о «новой инквизиции» в науке[99].

Мягкая форма «научно-инквизиционного» воздействия — это призыв не строить теории, а заниматься фактами, т. е. работать в сфере индуктивного знания. Важное само по себе, в «нормальной науке» оно получает гипертрофированное значение. «Нормальная наука» ориентирована на эмпирические факты, которые её представители принципиально путают с научными. А ведь научный факт — это эмпирический факт, включённый в ту или иную теорию: вне теории, вне системы причинно-следственных связей, которые определяются только на основе теории, нет научных фактов, только эмпирические, стремительно превращающиеся в мусор вне каузальной системы. Это — не говоря о том, что эмпирический и источниковедческий идиотизм («идиот» — по-гречески «человек, который живёт так, будто окружающего мира не существует») не учитывает: это природа коварна, но не злонамеренна (Эйнштейн), а человек в качестве объекта исследования или источника (хронист, летописец, историк, респондент) могут не просто ошибаться, а сознательно искажать реальность. Причём одно искажение ложится на другое — и это подаётся в качестве эмпирической реальности. Я уже не говорю о переписывании и уничтожении письменных источников, а также об изготовлении, порой поточном, фальшивых источников.

Механику нормальной науки И. Солоневич описывал таким образом: «Профессор получает явление по меньшей мере из третьих рук. Явление попадает в профессорский кабинет, во-первых, с запозданием, во-вторых, в чьей-то упаковке и, в-третьих, подгоняется под уже существующую философскую теорию… гуманитарные науки недобросовестны…они сознательно искажают факты, явления и события — в большинстве случаев даже и небескорыстно. Но дело-то обстоит так, что при данной методике общественных наук они ничего не могут понять, даже если бы и пытались сделать это добросовестно. Институты общественного мнения, вероятно, могли бы уловить сдвиги в психологии или в настроениях масс, установить некую закономерность этих сдвигов и на основании этого делать прогнозы, которые, по крайней мере, не были бы промахом на все 180 градусов. Но то, что мы называем гуманитарными науками, есть не только приблизительные науки. Это, если можно так выразиться, есть науки наоборот»[100].

Эта «наука наоборот», — профессорско-профанная наука (поскольку обратная сторона «сухого профессорства» — профанация), по поводу которой, на примере истории Гёте заметил, что она не имеет отношения к реальному духу прошлого — это «дух профессоров и их понятий, / Которой эти господа некстати / За истинную древность выдают». Всё это не значит, что «нормальная наука» абсолютно бесплодна, нет; более того, бывают периоды (например, 1950-1970-е годы для социальных наук), когда она на подъёме, но эти периоды для нормальной науки, во-первых, довольно кратки; во-вторых, развитие здесь всё равно идет по логике «нормальной науки», а потому достижения носят скорее количественный, чем качественный характер. В любом случае, однако, сегодня «золотой век» «нормальной науки» далеко позади.

В равной степени сказанное выше не означает, что в «нормальной науке» нет сильных, великолепных учёных — конечно, есть, и немало. Но чаще всего существуют они и добиваются результатов вопреки принципам организации «профессорско-профанной» науки, на борьбу с которыми у них уходит столько сил, что КПД значительно снижается. При прочих равных чем меньше деятельность исследователя определяется правилами, принципами и логикой нормальной науки, тем результативнее (в смысле «наука больших достижений») его работа. Наконец, значительно расширяет информационные и концептуальные возможности учёного, а также его сделочную позицию в «нормальной науке» функционирование в иной социо-информационной среде, будь то практическая политика, разведдеятельность и т. п. Так, Арнольд Тойнби-младший каждый год писал не только очередной том «Исследования истории» или заготовку к нему, но и — в качестве директора Королевского института международных отношений, одной из «фабрик мысли» «закулисы» — «Мировое обозрение», представлявшее не что иное как комбинацию политической и разведаналитики. Поэтому работы Тойнби свободны от типичных огрех профессорско-профанной науки, и он, как правило, не ловился на те глупости, на которые покупались даже такие мэтры, как Макс Вебер, чьим единственным locus standi[101]' и field of employment[102]' было «поле чудес» профессорско-профанной науки. Так и вспоминаются слова из песни: «Поле, поле, поле чудес — в стране дураков», где это поле чудес было помойкой, на которую «старшие товарищи» Лиса Алиса и Кот Базилио привели «младшего научного сотрудника» Буратино закапывать золотые. Профессорская наука чаще всего плохо связана с реальностью, поэтому когда её представителей выносит, например, во власть, то возникают конфузнокатастрофические ситуации, будь то профессора Муромцев и Милюков в 1906 г. или уж совсем фарсовые фигуры лаборантов и младших научных сотрудников в 1992 г. Впрочем, как правило, профессора во власти (да и в реальной жизни) самостоятельными фигурами не являются — и это тоже говорит об их науке.

Наконец, в-третьих, наука существует не сама по себе, она элемент властноидеологической системы, того, что М. Фуко назвал «власть-знанием» (pouvoir-savoir). Впрочем, задолго до Фуко Велимир Хлебников написал: «Знание есть вид власти, а предвидение событий — управление ими». Классовый интерес, интерес верхов, господствующих групп встроен в научный дискурс. Как заметил И. Валлерстайн, поиск истины — это вовсе не бескорыстная индивидуальная добродетель, а корыстная социальная рационализация отношений господства, эксплуатации и накопления капитала.

«Поиск истины, — писал он, — провозглашённый краеугольным камнем прогресса, а значит, благосостояния, как минимум созвучен сохранению иерархически неравной социальной структуры в ряде специфических отношений»[103]. И далее: «Научная культура представляла собой нечто большее, чем простая рационализация. Она была формой социализации различных элементов, выступавших в качестве кадров для всех необходимых капитализму институциональных структур. Как общий и единый язык кадров, но не трудящихся, она стала также средством классового сплочения высшей страты, ограничивая перспективы или степень бунтовщической деятельности со стороны той части кадров, которая могла бы поддаться такому соблазну. Более того, это был гибкий механизм воспроизводства указанных кадров. Научная культура поставила себя на службу концепции, известной сегодня как “меритократия”, а раньше — как “la carriere ouverte aux talents[104]'. Эта культура создала структуру, внутри которой индивидуальная мобильность была возможна, но так, чтобы не стать угрозой для иерархического распределения рабочей силы. Напротив, меритократия усилила иерархию. Наконец, меритократия как процесс (operation) и научная культура как идеология создали завесу, мешающую постижению реального функционирования исторического капитализма. Сверхакцент на рациональности научной деятельности был маской иррациональности бесконечного накопления»[105]. Иными словами, общественная механика социальных интересов способна превратить рациональную по определению деятельность — науку — в иррациональную, где бесконечное накопление фактов будет соответствовать бесконечному накоплению капитала (или власти), где описание всё более мелких деталей вытеснит опасную для иерархии теоретическую деятельность, где тайны систематически скрываются, а в качестве проблем подсовываются и рекламируются головоломки.

Иными словами, наука как исследовательский комплекс становится элементом того, что А. Грамши называл «культурной гегемонией» господствующего класса. Особенно ярко это проявляется в социальных и гуманитарных науках, которые нередко превращались не то что в системную функцию идеологии господствующего класса в целом (то, что К. Мангейм называл «тотальной идеологией»), а в конъюнктурную функцию идеологических представлений и заказа отдельных представителей или даже от