Хорошко сначала не докумекал и спрашивает: «Зачем ты это сделал?» — «А что ты, ребенок? Только людей будешь булгачить».
На другой день Калядин заходит к Хорошко будто по делу, но с выпивоном и, когда поднагрузились, начал выспрашивать, где тот вчера ходил да откуда шел? Тот рассказал: возвращался, мол, по волоку, увидел цветок… Словом, все, что тому требовалось, ничего не утаил. После этого у Калядина к утру болезнь: и сам — ни повернуться, ни вздохнуть, и трактор разладился, и вообще все прочее. Только все на работу, а он за котомку — и в лес. Ходил до вечера, излазил все вдоль и поперек, а корня не нашел.
Тогда он снова к Хорошко, теперь уж напрямик: «Где нашел цветок?» — «А и теперь еще будешь говорить, что это перец?» А тот ему: брось, мол, дуться! Не мог же я тебе при всех сказать, что это женьшень. Назавтра бы все в лес кинулись, кто работать стал бы? Покажи, где нашел, вместе искать станем.
Хорошко еще во время выпивки смекнул, что это за «перец», утречком раненько пошел на волок и выдернул корень, как морковку. Большой корень, граммов на двести пятьдесят. Достает его и показывает: «Видал? Так что искать больше уже нечего». Калядин аж затрясся: «Эх ты, такой корень загубил! Разве так копают? Теперь у тебя его никто не возьмет, потому что все мочки оборваны. Отдай мне!» А Хорошко и отвечает: «Может, я тебе и отдал бы его, если б ты не думал меня надуть, а по-честному. А теперь, хрена. Я его и сам употребить сумею. Куплю пол-литру спирту, настойку буду пить. Не повредит».
Миша рассказывает с такими подробностями, словно сам был всему свидетелем. Он вообще рассказывать мастер, а тут собственное, пережитое.
— Слово за слово, улестил его Калядин, заставил показать место, где тот корень произрастал. Откуда Хорошко мог знать, что там, где один корень, и другие поблизости могут быть. Тем более корень старый, ему лет двести — не меньше. Каждый год семена давал, ясно, что птицы могли их повсюду рассеять. Договорились так: искать вместе, и если что найдут, — пополам. Калядин поводил Хорошко вокруг для отвода глаз и на этом поиски прекратил: ничего, мол, тут больше нет, и искать нечего. Корень-одиночка. К тому же и времени свободного не было: работали, за день и без того намаются, тут не до поисков.
Нет так нет. Хорошко на этом успокоился, а Калядин в тот же день дал телеграмму отцу: «Выезжай, есть фарт». Через денька три тот заявляется. Старичок ушлый, на этом корне зубы проел. С утра котомку на плечи, палочку в руки — и в лес. Вечером возвращается. Походил так недельку и тридцать шесть корней выкопал.
— Ну, а Хорошко?
— Что Хорошко? Даже копейки ему не дали; ты, мол, не искал. Когда мы приехали, про эту историю узнали, пошли к нему: покажи, где? «Поздно, — говорит. — Калядины все взяли». «Тебя-то, — спрашиваю, — в пай приняли?» — «Где там, — отвечает, — в пай… Попросил дровишек на тракторе подкинуть, так он и то за два хлыста пол-литру сорвал». Потом он нас на это место водил, показал. Мы все ямки нашли, всю сопку перевернули, а корня больше не было. Они все на одном гектаре росли. То ли плантация чья-то была, то ли сами по себе насеялись…
— Повезло людям, — вздохнул Алексей. — Килограмм — шутка сказать. Почем он, рублей по двести-триста?
— Хватай выше, — пояснил Шмаков. — Хороший корень, экстра, — до пяти рублей за грамм, но обычно платят по рублю, по два. Заготовители боятся переплатить, плохо понимают, каким сортом его принять.
— Новыми? — ахнул Алексей.
— Уже который год новые деньги в ходу, а ты все на старые меришь, что ли?
— Пускай им дураки по два сдают! — сказал Володька. — Ехать для этого в Иман, в заготконтору, когда в Хабаровске всегда по три-четыре с руками оторвут, да еще и спасибо скажут. С Кавказа, со Средней Азии, с Колымы люди приезжают, с деньгами, только дай…
— Это же две-три тыщи! — подсчитав, удивился Алексей. — Как с куста. Какому-нибудь работяге надо почти два года работать, и то таких денег не увидит. Вот это фарт!
— Хреновина, а не фарт! — сердито сказал Миша. — Обвел человека вокруг пальца, и все.
— А что ж ему, делиться? Или за здорово живешь отдать? Ведь этот же Хорошко не отдал своего корня, а почему тот должен?
— Не отдал и правильно сделал. Зато показал место. Могли не половину, а хотя бы четвертую часть за это выделить, если по справедливости.
— Ну уж, дудки! — глаза Алексея сверкнули, как у мартовского кота. — Меня бы черта с два кто обвел, а раз он такой сапог, так ему и надо — сам виноват! Пусть не зевает…
— Бросьте спорить, — сказал Шмаков. — Тут не то что делиться, ни один корневщик тебе затеску не покажет. Потому что это все равно, как привести тебя в лес и сказать: вот тут, мол, я потерял кошелек с деньгами, поищи. Прошляпил ваш Хорошко…
— А я что говорю: сам виноват! — горячо поддержал Шмакова Алексей.
— Старики, которые корень знают, чтобы кто-нибудь в деревню листья принес — боже упаси. Сыну своему не покажут, не то что чужому, — продолжал Шмаков. — Когда, ехали, слышали: мол, городских в тайгу пускать не надо. Это молодежь так рассуждает, а что вы хотите от старых женьшенщиков? Чтобы он тебя в пай взял? Ого! — Шмаков рассмеялся. — Корень — это капитал!
Иван вышел за порог. Дождь поливал вовсю. Вода пузырилась, прибывала, несла шапки желтой пены, прямо на глазах топила кустарники перед избушкой. Лодка, вытащенная вечером на сухое, плавала среди затопленного таволожника. Если б не привязали, уже давно бы унесло водой.
Не слышно было птичьего писку, все живое попряталось от дождя, куда могло. Шум леса метался с шорохом капели о листву. Ветер налетал порывами, ершил воду, задирал тальники, раскачивал высокие мохнатые кедры, уцелевшие за рекой, среди пойменного смешанного леса.
Спрятавшись за стенку, Иван смотрел, как пелена косого дождя то редеет, то сгущается, словно бы волны пробегают по огромному дымчатому занавесу. Низкие клубы тумана стлались над самой землей, едва не задевая за вершины лиственниц. Казалось, что непогоде не будет ни конца, ни краю, но в природе уже свершился едва заметный надлом: то ли ветер срывался из последних сил, то ли направление его изменилось, только чувствовалось необъяснимое облегчение. В деревне наверняка горланили бы сейчас петухи, оповещая о скорой перемене.
Чутье не обмануло Ивана. После обеда распогодилось, среди клубящихся туч проглянули синие латки: чистого неба. Кустарники, травы, деревья враз повеселели.
На чердаке зашевелились «старшинки», дали команду собираться. Решено было часть продуктов оставить в избушке, чтобы не таскать по тайге туда-обратно лишнее. Через неделю-полторы, когда придет время идти на Рябов Ключ, можно будет забрать остальное.
— Ну, ребяты, в случае заведусь — извиняйте, — попросил Павел Тимофеевич, когда все надели на спину котомки. — Я ведь контуженный, в момент могу сорваться…
В ста метрах от берега речушки начиналась марь — заболоченная равнина, покрытая сфагновыми мхами, осокой, вереском, багульником, кустарниковой березкой и лиственничником — редким и хилым. Деревья обвешаны бледно-зелеными гирляндами лишайников, свисающими, как сивые бороды. Молоденькие лиственнички стояли седые от дождевых капель, державшихся в сердцевине каждого пучка хвоинок, коротких, мягких, собранных а небольшие розеточки. При малейшем прикосновении, порыве ветра с деревьев срывались каскады брызг. Мхи, опоенные влагой, глухо чавкали под ногами. Среди ерника — зарослей березки Миддендорфа, мало похожей на дерево и годной разве на веники, полно спелой голубики. Рясная, матово-синяя от налета влаги, ягода виснет на кустиках и прямо-таки просится в рот.
— Эх, объедение, — смакуя, жмурится Миша, отправляя ее на ходу в рот горстями. — По такой запросто наберу ведер пять в день… Э-э, да тут уже ходил «сборщик», — он указал на темный след, проложенный среди росистых трав и кустарников. — Михайло, мой тезка, прошел.
Вмятины от медвежьих лап идут по тропе, потом сворачивают на голубичник, синеющий поодаль. Встреча с медведем никого не тревожит: у Володьки за плечами карабин, к тому же медведь сейчас сыт, а путники все здоровые мужики и, доведись, — без оружия свяжут медведя. Павел Тимофеевич, глядя на такое обилие ягод, сокрушается, что дал маху, не приехал сюда раньше. Кто мог думать, что она тут уродится?
Марь. Однообразное редколесье, равнина. Она одинакова, куда ни глянь. Только впереди за нею поднимаются темные сопки, окутанные по верху клубами серого, как дым, тумана. Как свежо, как волнующе пахнет багульник!
Иван жадно и глубоко дышит, и в душе растет, поднимается необъяснимое чувство радости, ощущения свободы, полноты жизни. Багульник для него не просто невзрачный кустарничек, а первый вестник таежных просторов. Он, как чайки, оповещающие истосковавшегося моряка о близком береге. Иван, возвращаясь из походов, прятал веточки багульника по карманам, в записную книжку, чтобы потом, неожиданно наткнувшись, вдохнуть его запах. Сразу будто живой струей повеет на него среди угнетающей городской сутолоки, снимет грусть. Маленький рыжеватый кустарничек с узкими, как ученические перья, листочками…
Впереди шагает Федор Михайлович. С мешком за плечами, в матерчатой шапочке, такой же, как у Володьки, в кирзовых сапогах, он идет неторопко, грузно, лишь изредка взглядывая на компас. Тропы здесь проложены неизвестно кем — то ли людьми, то ли зверем, — неизвестно куда. Такие тропы чаще всего оставляют все-таки звери.
— Изюбры бодались, — показал на утолоку Федор Михайлович. — Уже молодые рога пробуют, через полтора месяца реветь начнут.
Трава, мох вбиты в рыхлый торфяник копытами. Изюбры осторожны, увидеть их удается редко, но следы повсюду. Если исчислять путь по карте, то расстояние до места корневки невелико, километров восемь-десять. На всякие извилины необходимо прикинуть еще третью часть, но путники идут уже два часа, а Салды — притока Канихезы, которая должна быть на полдороге, — все еще нет.
Проваливаясь по колени в топкий мох, Иван идет, глядя только под ноги, чтобы с