Чувствуя, как холодеют порой руки и ноги, Павел Тимофеевич с тоской думал: «Таблетки бы сейчас от сердца одну-две. Или капли. Эх…»
Когда боль отпускала, усталость брала свое, и он засыпал, погружаясь в спасительный сон, как в воду.
Утром Павел Тимофеевич долго не вставал, лежал, думал и не хотел сознаться, что все это время ждал жужжания рульмотора, ждал голоса Федора Михайловича. Вчера, он это сознавал, упрашивать его было бесполезно, он ни за что не поехал бы с ними, а сегодня совсем другой разговор. Неужели не приедут? Ведь заночевали неподалеку, где-то возле залома.
Солнце поднялось над лесом, когда Павел Тимофеевич решился вылезть из палатки. «Значит, не приехали, — с горечью подумал он, и обида вновь шевельнулась в душе. — Конечно, зачем я им теперь?»
Голубое прозрачное небо с рыхлыми клубами тающего тумана сияло чистотой и было глубоко и покойно. Игольчато и всякий раз неожиданно посверкивали росные капли, торопко вспыхивали то огнисто-красными, то рубиновыми, то остро-синими брызгами огня на широких перистых листьях папоротника.
Павел Тимофеевич был полон ожидания болей и поэтому двигался не спеша, словно держал в руках чашу с молоком и боялся ее расплескать. Над старым кострищем были вбиты рогульки: он попробовал их ногой — крепки! — и принялся налаживать огонек. Потом взял котелок и спустился к реке. Чуть правее виднелся заиленный косой срез берега. Он вспомнил, что оттуда ночью доносился плеск, и решил взглянуть. Так и есть, берег испещрен крупными и мелкими следами выдры и выдрят. Следы были свежие, потому что накладывались на более ранние — вороньи трехпальчатые оттиски. Местами следы были смазаны, и он догадался, что выдрята шалили, возились. «Дети у всех дети, — отметил про себя Павел Тимофеевич, зачерпнул воды и вернулся к палатке. — К осени хороши будут».
Сыновья должны подъехать не раньше, как к вечеру, и торопиться ему было совершенно некуда. Он долго пил чай, приправленный для аромата лианой лимонника, которого здесь, на незатопляемом берегу, оказалось пропасть — целые заросли. Третью кружку осилить не смог. Под ногами среди всякой лесной ветоши сновали большие черные муравьи, подбиравшие крохи от его завтрака, и он, прежде чем выплеснуть кипяток, осмотрелся — не ошпарить бы какого трудягу.
Солнце начало припекать и понемногу сгонять росу, и вокруг палатки басовито загудели первые слепни. Надо чем-то заняться, иначе день покажется длинным, как вечность.
Поодаль от табора островком поднималась небольшая сопочка. Среди кудрявившегося на ней разнолесья высились темные кудлатые кедры. Крутобокая, она стояла среди мари пупырем и была настолько мала, что лесозаготовители не пожелали прокладывать к ней дорогу. Как говорится, овчинка выделки не стоит.
Павел Тимофеевич не раз проезжал мимо, а вот подниматься на нее как-то не приходилось: не было дела, ради которого стоило бы лезть на нее. Орехи? Так их там пустяки. Он постоял, соображая, идти или не идти. Схожу — все равно делать нечего.
Вскоре налегке, лишь с топором и ружьем, он шел к сопочке. Над долиной Канихезы тянул свежий веселый юго-западный ветерок, верный признак устойчивой хорошей погоды. Такой ветерок в сенокосную пору — отрада. Любил Павел Тимофеевич смотреть, как гоняет он зеленые луговые волны, как колышет, пригибает высокую, по грудь, траву, словно бы клонит ее под острое жало литовки. А ты только косой — вжик! вжик! — да замах пошире, со всего плеча, да ногу потверже, а левую руку к себе крепче, чтобы коса носком не зарывалась, а пяткой, пяткой выбривала траву под самый корень. Под такой ветерок хоть косить, хоть сгребать — одно удовольствие.
Нынешняя молодежь на любое дело требует механизацию, а ведь и в ручном труде есть радость, умей только понять работу, почувствовать…
Редко выпадают деньки хорошие в августовскую пору, но уж если выдался — дыши полной грудью, не надышишься. Шумят, шумят над головой березки, аж гуд идет по тайге. «Ай, веселенький денек! — радуется Павел Тимофеевич. — Ни мошки, ни комара, всех придавило к земле».
Свежий ветерок прогнал застойную муть испарений, днями копившуюся над таежными просторами, небо стало звонкое, синее, очертания сопок отчетливыми. Белые облачка плывут ровненькие, будто галушечки в молоке, одинаковые: не дает им ветер разрастаться ввысь, громоздиться в белые башни, быстренько гонит их над сопками дальше, дальше, к самому морю. И они бегут, чуть наклонившись вперед, как дружная ротная цепь, только что поднявшаяся в атаку, пока не хлестнула по ней пулеметная очередь.
Прибрежный лес сменился белоствольным ласковым и прозрачным березняком с куртинками таволги по сырым местам. Теперь сопочка все время призывно маячила впереди за узкой полоской мари.
С первых же шагов от подножия перед Павлом Тимофеевичем оказалась стена кустарников, густо перевитых лианами и различными вьющимися травами. Ни перешагнуть, ни прорваться. Среди раскидистых лип и кленов подымались могучие кедры и лиственницы. Деревья сильно парусили под ветром, и шум леса переходил временами в раскатистый гул. Но странно, что на душе у Павла Тимофеевича, чем дальше, тем становилось покойнее, словно бы этот гул выметал все лишнее, что ночью передумалось, оставляя лишь безмерную доброту ко всему живому. Если б не сердце, нет-нет напоминавшее о себе короткими колющими болями, ничего б лучшего не желал Павел Тимофеевич, как бродить по тайге и делать пусть незаметное, маленькое, но доброе дело. Казалось, что доброта эта с каждой минутой ширится в нем, растет, приподымает его самого выше, делает его более сильным. Какое это хорошее чувство. Ведь против любой силы всегда найдется другая, бо́льшая сила, но нет силы, чтобы устояла перед добрыми помыслами человека.
Даже на Алексея он сейчас не таил ни обиды, ни зла. Найдись вот тут несколько корней, и он поделился бы с ним, только сказал бы при этом: «Бери, но помни, что надо всегда оставаться человеком». Хотя таких, как Алексей, добрым словом не проймешь, все равно, пусть бы брал и уваливал. Да, такой возьмет, а за глаза тебя же еще и дураком обзовет. И все равно…
Павел Тимофеевич окинул взглядом ближние деревья. Глаз задержался на красноватой коре лиственницы. Кора бугрилась наплывами, словно давным-давно ей были нанесены удары, но потом зарубцевались. Дерево почти двухметровой толщины поднималось на громадную высоту. Ветры обломили у него верхушку, но сбоку пробились отростки и потянулись к небу, образовав со временем новую вершину.
Не выпуская из зубов трубки, Павел Тимофеевич пробрался к лиственнице. Когда он стал рядом, то удивился: великанище, а не дерево! Такому самое малое лет триста. Наросты находились на высоте груди и походили на зарубки, сделанные поперек ствола.
«Что же это такое? — ломал он себе голову, — Случайные удары топором или знак?»
Будь это не на острове среди мари, а в более подходящем месте, возможно, ему пришло бы в голову связать эти знаки с давней деятельностью женьшенщиков. Но тут? Однако привычка, выработанная годами промысла, — не оставлять без внимания следы, отыскивать причину, не отпускала его от этого дерева. Ведь неспроста выбрана именно эта лиственница. Значит, и десятки лет назад она была самым приметным деревом.
Знаки смотрели не к вершине сопочки, а в сторону, и если следовать им, то пришлось бы идти косогором, одолевая подъем наискосок. Павел Тимофеевич так и пошел, оглядываясь, чтобы не потерять дерево из виду. Снова знак, на этот раз на кедре. Теперь это обычная затеска, оставляемая за собой путниками, едва угадываемая под наплывами древесины. Он прикинул расстояние от лиственницы: шагов тридцать.
«Тридцать… А зарубок три. Так ведь это же «хао-шу-хуа» — азбука корневщиков! Три поперечные зарубки — три десятка шагов. Как не пришло ему в голову сразу? Что если на этом пятачке женьшень? А почему бы и не быть, ведь никому и в голову не придет искать его на островке среди болот».
Павел Тимофеевич закрутился, забыл и про свою болезнь. Теперь он горел одним желанием — раскрыть тайну этих зарубок. Он затесал кедр с четырех сторон, чтобы не потерять его из виду, и стал кружить возле него. Новых знаков не было. Павел Тимофеевич притомился и немного успокоился.
— Так дело не пойдет, — сказал он. — Надо искать как полагается. Сопочка невелика, обломаю.
Старательно прочесывая сопочку продольными маршрутами, как пахарь поле бороздами, ход от хода на десяток метров, он позабыл за этой работой про еду, про время. Корневщики — народ терпеливый, настойчивый. Без этих качеств какой может быть промысел? Женьшень так просто в руки не дается, потому и ценится. Поиски — это работа, тут особые надежды на удачу, азарт ни к чему.
Вот почему Павел Тимофеевич рассуждал не над тем, найдет ли он здесь корень или два, а более обыденно: «Надо. Надо обломать верхнюю половину сопочки. Тогда буду знать определенно, есть корень или нет…»
В прогалки между деревьями хорошо проглядывалась долина, сама Канихеза и даже ее открытые наиболее прямые плесы. Они поблескивали в затишных местах и густо синели там, где ветер прорывался в узкий речной коридор и ершил воду. Будто нитка стеклянных, редко нанизанных и крупно ограненных бус, брошенных по зеленому полю так, что одни отражали свет, другие его поглощали, смотрелась отсюда капризно извивающаяся Канихеза. Дальние пятнышки воды и вовсе терялись среди побелевших тальников.
Ветер обрывал на землю мелкие веточки с кедров и лиственниц, его порывы колыхали листву кустарников, и она блестела, играла отраженным светом перед глазами. Сопочка была открыта всем ветрам, и, наверное, гроза, пролетевшая над Канихезой недели три назад, та, что положила кедр через Салду, здесь тоже нашла себе жертву. Порыжелая, будто опаленная пожаром, ель лежала перед Павлом Тимофеевичем.
Он хотел ее обойти, но потом передумал: случается, что упавшие деревья скрывают под собой женьшень. Такое бывает. Он пошел вдоль дерева, приподымая палкой ветви и заглядывая под них. Прибитые к земле папоротники продолжали зеленеть. А вот и листья ландыша. Только почему они тоже зеленые? Ведь в августе они буреют. Листья, какой-то стебель…