Дебютант — страница 11 из 34

него вида твердой гарантии опознания не давали.

Когда ему сказали, кто будет объектом на этот раз, он сразу предположил, что в документах будет много пропусков, зачерненных названий специзделий и спецзаводов. Шершнев сам всегда считал эти меры внутренней конспирации необходимыми, даже указывал архивистам на их небрежности.

Но здесь Шершнев впервые почувствовал смутный холодок беспокойства. Ему выделили слишком мало времени на подготовку, знакомство с обстановкой на месте, его настойчиво подгоняли.

И обкромсанное дело объекта добавляло неуверенности: все ли будет учтено, все ли пойдет как нужно?

Шершнев понимал, что наступил его звездный час, отложенный предыдущим успехом. Он не испытывал сомнений в праве начальства отдать приказ, в справедливости этого приказа и своей готовности его выполнить.

Но где-то в дальнем уголке сознания скрывалось желание, чтобы приказ был отдан кому-то другому. Это был тихий голос профессионального суеверия. Слишком уж прямо сочетались, сходились его давняя операция и новое задание.

В деле не было ни слова о том, чем конкретно занимался ученый-химик, беглый руководитель секретной лаборатории. Но Шершнев, естественно, догадывался, откуда взялся препарат, которым смазали четки. И это впервые в карьере создавало странную, излишнюю, ненужную близость между ним и объектом.

Шершнев потер виски. В памяти возник вчерашний день. Убитый понарошку сын. Обратная дорога, молчание Максима. Шутки и смех его друзей. Пионерский лагерь, близнец того, что остался в кавказских предгорьях. Длинный грузовой состав с морскими контейнерами, который они пропускали на переезде.

Это все чушь, сказал он себе. Тот морок, те лживые опасения, мнимые знаки, которые возникают, когда предстоит по-настоящему важное дело. Надо просто не замечать их. Пройти насквозь. Собраться. Он поговорит с Максимом, когда вернется. Сейчас уже нет времени. Шершнев не любил откладывать такие дела до возвращения; считал, что позади не должно оставаться заусенцев, но теперь отменил свое же собственное внутреннее правило.

Он выдохнул, задержал дыхание. Подождал тридцать секунд. Проморгался. И снова открыл папку. Что ж, он будет работать с тем что есть. Попытается заглянуть в провал, в пустоту.

Шершнев никогда не верил, что о человеке можно что-то понять по его детству и юности. Тот же полевой командир, появившийся на свет в глинобитной хибаре ссыльного посреди степи, возвратившийся вместе со своим народом, получившим прощение, в горы, которых он не видел от рождения, окончивший институт, ставший председателем колхоза, — разве мог даже он сам предположить накануне девяносто первого года, кем станет через несколько лет, сколько солдат будет на счету его отряда, при каких обстоятельствах пересечется его судьба с судьбой Шершнева?

Однако теперь, имея лишь начало и конец чужой жизни, Шершнев чувствовал некий новый для себя азарт.

Шершнев отцепил скрепку, поднес ближе к свету фотографию, прилагавшуюся к анкете, которую объект заполнял при поступлении на спецфакультет.

Глава 7

Калитин не взял в новую жизнь ни одной фотокарточки из старой. Он летел-то якобы в командировку на четыре дня. И собрал соответствующий багаж — на случай таможенного досмотра при вылете. Четыре рубашки, брюки, пальто, пара обуви — очевидный набор командировочного. Деньги он спрятал под подкладку чемодана. В несессер лег боевой контейнер с Дебютантом: в спеццеху его сделали в виде флакона мужской туалетной воды, популярной в то время.

Потом Калитин понял, что мог вывезти хоть фотографии, хоть домашнюю обстановку, хоть коробку с секретными документами. Его свеженький загранпаспорт наверняка имел сторожевую метку в системе пограничного контроля. А раззявы-таможенники даже не посмотрели, что он везет.

Еще несколько лет назад Калитина вообще не выпустили бы за границу. Не выдали бы паспорт. Обратись он с такой просьбой — сочли бы сумасшедшим, отстранили от должности, сообщили по инстанциям, начали расследование. Да что там — в прежнее время даже его дальних родственников под благовидным предлогом «отводили» от заграничных поездок.

Теперь же все мускулы государства были расслаблены, словно у мертвого пса, одного из калитинских подопытных экземпляров. Беглец прошел незаметно между распахнутых челюстей. Впрочем, это был краткий миг слабости; очень скоро челюсти вновь сомкнулись.

Взятые с собой вещи Калитин до этого носил от случая к случаю: заседание партийного бюро, делегация проверяющих в высоких чинах. Брюки были узки, рукава пиджака длинны, рубашки тесны. Все это Калитин покупал сам, уже после смерти жены. Жена видела его интуитивно точно, не ошибалась ни с мерками, ни с фасоном, а он сам будто не умел ощутить свое тело, не имел простой зрительной сметки, тайного знака гармонии в отношениях с миром предметов.

Первые дни. Чужая жизнь. Чужая, будто не для себя купленная, одежда. Постоянный страх, что его выдадут, вернут обратно. Отвезут в посольство. Но как-то утром он встал, начал одеваться — и не сразу заметил, что рубашка пришлась впору: так он похудел. В тот день ему объявили, что он получит укрытие.

Счастливую рубашку, белую с голубой искрой, Калитин сохранил. А все остальное выбросил, купил новый гардероб, когда в первый раз пошел в магазин без сопровождающих. Контейнер с Дебютантом еще месяцы пролежал в тайнике, который Калитин устроил, прежде чем заявить о себе в контрразведку.

Теперь контейнер хранился в домашнем сейфе. Непрозрачный флакон давно вышедшей из моды, снятой с производства туалетной воды, причуда не любящего менять привычки джентльмена.

Калитин взял эту рубашку в госпиталь на обследование. И, выписавшись, надел ее — как старый талисман.

Он несколько раз смотрел на отражение в зеркале заднего вида, пытаясь найти знаки зловещих изменений, сравнить свои лица в текучей анфиладе времени. Но для сравнения у него был только нынешний он. Старые фото остались в покинутой квартире, их наверняка забрали, подшили в розыскное дело следователи.

Новых фотографий он не делал. Старался избегать даже случайных снимков, не попадаться в объектив туристам. Стеречься всеядной машины, делающей панорамы улиц для Google Maps. Видеокамер в аэропортах и на вокзалах. Так ему рекомендовали, раз уж, по мнению врачей, ему была противопоказана пластика. Калитин находил в этом то же слабое, но ценное для него удовольствие послушания, что испытывал в прежней жизни, заполняя согласно всем требованиям инструкции секретные бланки отчетов.

Однако сейчас он жалел, что у него нет фотографий из прошлого, как будто он не сохранялся в компьютерной игре. Нет вещей, что знали его прежнего. Калитин вспомнил старое жилье, подернутое уже в памяти патиной отчуждения. Дактилоскописты наверняка обшарили все гладкие поверхности, сняли все отпечатки пальцев, следователи ведь не знали наверняка, побег это, исчезновение, похищение. А что потом? Что стало с мебелью? Забрали куда-то, выбросили на помойку? Диван, дурацкий раскладной диван со скрипучими пружинами, где был зачат их с Верой нерожденный ребенок… Калитин чувствовал, как известие о близящейся смерти продавливает, прогрызает все линии защиты, исподволь разворачивает мысли в сторону возможной гибели.

Домой, скорее домой. Укрыться за крепкими стенами. Отдохнуть. Собраться с силами. Предстоит еще один побег.

Поворот с трассы. Дорога ведет в широкую долину. Начинается городская окраина. Садовый магазин, где выставлены на продажу саженцы, розовощекие упитанные гномы в колпаках, дородные безликие нимфы, запылившиеся от близости обочины. Супермаркет. Парк.

Центральная сквозная улица. Пропустить трамвай со стороны вокзала. Кафе, кебабная. Справа собор, большой собор маленького городка, разбогатевшего когда-то на соляных копях окрестных гор, молившегося на соль, но не забывавшего и Церковь. Копи выработаны и заброшены: последняя соль съедена с похлебкой еще солдатами кайзера. Обратившийся в камень труп погибшего горняка выставлен в местном музейчике — пусть и после смерти работает на благо городка, приносит монету. В ближней штольне катает детишек паровозик с вагонетками; во время войны там спасались от бомбежек местные жители, здешняя железнодорожная станция была важным тыловым узлом.

Город заканчивается. Дорога стремится вверх по долине. Здесь он уже знает, кому принадлежат поля, чьи коровы пасутся на склонах, чьи лошади стоят в загоне.

Руина водяной мельницы, ресторан, где подают тушеные окорока и запеченную форель. Крытые новой яркой черепицей дома деревни, утопающие в слащавых цветах. Плавный поворот вдоль невысокой скалы. Церковь на каменном этом клыке, обтесанном ледником, что тысячи лет назад сползал в долину. Древняя церковь, отрицающая кондитерскую роскошь городского собора, сжатая тяжелыми, непропорциональными контрфорсами, разрушавшаяся и возводившаяся вновь, хранящая следы разных кладок. Снизу — огромные пузатые валуны, словно церковь растет из моренной насыпи; выше — большие, грубо, неумело обтесанные камни, потом — аккуратные прямоугольные блоки, а над ними темный, будто закопченный кирпич. Сложенная из сланцевых плоских плит крыша заросла мхом. Крест покосился. Потускнело резное витражное солнце над главным входом. За оградой — туи кладбища, покосившиеся надгробия соляных магнатов, ржавые кресты… Но даже запущенная, запустелая, эта церковь все равно поражала Калитина своей угрюмой спящей силой; иногда он сравнивал себя с ней и думал, что их соседство не случайно.

Калитин отпустил газ — и, оказалось, не напрасно. За поворотом, скрытым зубцом скалы, дорогу медленно переходил священник, пастор Травничек.

Он приехал в эти края лет за шесть до Калитина. Говорили, Травничек раньше служил в больших городах, имел шансы подняться высоко, даже, может быть, стать епископом. Но внезапно оказался здесь, в затерянном краю, на старинной горной границе, около городка с опустевшими копями, не дающими больше соли, в деревне, где умирали старики, а молодежь — из тех, кто не уехал искать лучшей доли, — все реже ходила в храм.