Дебютант — страница 16 из 34

А вышло иначе. Это родители приехали к нему. Ушел из своих казарм гарнизон. Вывезли на поездах танки, ракеты, склады. Армия, не потерпев поражения, все же отступала на восток.

Отец, получивший когда-то орден за Прагу в шестьдесят восьмом, за операцию «Дунай», так и не смог смириться с выводом войск. С предательством. С развалом обнищавшей армии. С увольнением в запас. Спился, угас на даче, купленной на деньги, скопленные во время службы за границей, среди яблонь, не желающих плодоносить на бедной, торфяной земле. Шершнев был бы очень рад, если бы отец мог его сейчас видеть.

Он возвращался.

При вылете их багаж должны были пронести без досмотра и положить в кар к вещам других пассажиров. Тут выдача багажа на их рейс уже давно закончилась. На единственном работающем транспортере крутились чемоданы из Хургады.

Гребенюк уже выяснил, что их рейс разгружали на 4-й ленте. Нашел сгруженные в сторону чемоданы. Шершневского не было. Они еще раз обошли зал. Пусто.

У стойки Lost&found собрались уже человек десять. Шершнев узнал пассажиров своего рейса, вон вредная девчонка и ее родители, вон та парочка, что рассыпала документы на погранконтроле…

Стойка не работала. Ни расписания, ни объявления. Говорили, ссылаясь на какого-то уборщика, что служащий придет в пять утра. Шершнев и Гребенюк переглянулись.

В принципе, в чемодане не было ничего критически важного для операции. Только одежда на каждый день, разумно подобранная, добротная и неприметная. Шершнев предлагал ехать вообще без чемоданов, пусть это и не сочеталось бы с образом праздных гуляк, летящих за пивом, девочками и подарками. Им нужно-то всего несколько дней. Потом они уберутся обратно. Никому не будет дела до деталей их легенд. А если будет — значит, операция уже пошла наперекосяк.

Но, несмотря на адскую спешку, их отправляли основательно, будто на месяцы или годы. Начальники перестраховывались, заранее готовили оправдания на случай провала. И теперь Шершнев чувствовал, что потеря чемодана — к добру, словно вместе с ним отпали все эти добавки, доделки, суетные инструкции. Он прилепил на стойку свою багажную бирку, приписал название отеля — пусть возвращают, если найдут, их там уже не будет.

В «зеленом коридоре» стояли двое. Полноватый коротыш что-то листал в телефоне. Худощавая блондинка, видно, старшая смены, поправляла бэйдж. Шершнев пошел чуть впереди и левее, как бы подставляясь под проверку, прикрывая напарника. Блондинка пропустила его — и почти уже в спину окликнула Гребенюка.

Гребенюк остановился. Он неважно знал английский, так, чтобы сдать экзамен и получать надбавку к зарплате. Переводить должен был Шершнев.

— Вы вместе?

Шершнев кивнул.

— Сколько наличных денег везете с собой?

— Четыре тысячи евро, — Шершнев подобострастно потянулся за бумажником.

— Откройте, — блондинка указала на сумку Гребенюка.

Тот снял ее, положил на стол, раскрыл молнию. Шершнев боковым зрением смотрел на облицовывающие коридор блестящие панели из непрозрачного стекла: нет ли за ними теней в масках, с оружием наизготовку? Момент для группы захвата был самый подходящий — в коридоре только они четверо.

Толстяк прекратил пялиться в телефон, подошел, встал, перекрывая путь наружу. Гребенюк показывал таможеннице вещи. Ее палец указал на несессер. Гребенюк без заминки открыл. Блеснул в лучах ламп флакон-контейнер.

Женщина посмотрела с интересом. Перевела взгляд на Гребенюка. Майор, невысокий, широкий в кости, одетый явно недешево, но все равно выглядящий простецки, неряшливо, словно только что лущил подсолнечные семечки и ссыпал остаток в карман куртки, стоял молча, без тревоги.

А у Шершнева екнуло сердце. Только сейчас стало заметно, насколько дорогой, изящный флакон не сочетается с обликом Гребенюка, с остальными вещами в сумке.

Шершневу даже показалось, что таможенница незаметно втянула носом воздух, принюхалась — пахнет ли от Гребенюка именно этой туалетной водой.

Ведьма. Таможенница что-то чуяла, не понимала, в чем может быть обман, втайне злилась, и казалось, она вот-вот попросит Гребенюка прыснуть из флакончика. Инструкциями такая ситуация не предусматривалась: все были уверены, что флакон не привлечет внимания. Техники ручались, что копия выполнена один в один, сам производитель не отличит, и вес точно соответствует оригиналу.

Но делали-то мужчины, подумал Шершнев. Могли напортачить с цветом, выбрать не аналогичный, а лишь похожий оттенок. Ошибиться в начертании хитрого шрифта. А дама наверняка знает ассортимент duty-free, глаз наметанный, может, у нее муж такой туалетной водой пользуется. Или просто уловила, схватила верхним чутьем несоответствие, особую ауру флакона-контейнера, ведь стекло для него лили не на фабрике, а в цеху технической службы, другие руки шлифовали, с другими мыслями, с другими целями. Ведьма.

Шершнев прикидывал, как отвлечь ее. Уронить сумку? Сказать что-то?

— Кэн ви гоу?[3] — с ужасающим акцентом, с подкупающей, громогласной простотой недоумевающего, опасающегося чужих порядков иностранца спросил Гребенюк.

Таможенница, словно очнувшись, автоматически кивнула. Гребенюк не спеша поправил вещи в сумке. Стал закрывать несессер, молния закусила ткань, он подергал «собачку» туда-сюда, начал выковыривать подкладку из зажима. Таможенница отвернулась: громко переговариваясь, на чем свет стоит ругая службы аэропорта, в коридор шли другие пассажиры. Гребенюк бросил сумку на плечо. Шершнев чувствовал, как по ладоням бегают колкие иглы.

— Ссать охота, — сказал Гребенюк. — Где тут сортир-то?

Они прошли мимо встречающих с именами на плакатиках. Дохнуло незнакомой едой, табаком, выхлопами машин, которые, казалось, тоже пахли иначе, чем дома.

В туалете Гребенюк долго и шумно мочился, а Шершнев все никак не мог начать. Только когда Гребенюк отошел к раковинам, из члена наконец полилось. Вошел уборщик, и Шершнев испытал яростное желание опрокинуть его тележку, сломать швабру, расплескать по стенам воду из ведра.

У раковины он посмотрел на себя в зеркало.

Лицо было обычным.

Глава 11

Калитин задремал в любимом кожаном кресле у огня. Его разморили дымное тепло и коньяк.

Ему снилось, что он, бесплотный, беспамятный, летит над темной равниной. Он устремлен, но не знает куда. Ветер бросает его в стороны, переворачивает. Вверху — пустое, зловещее небо без звезд и планет. Оно наполнено только овеществленными, трепещущими, мерцающими стихиями ветра, будто пряными молоками гигантских летучих рыб.

Внизу блеснула волна. Это тусклая стрела реки указывает ему путь. Он летит, и его полет будит воду. Просыпаются погрузившиеся на ночь в омута усатые сомы, пятнистые налимы, ушедшие в камыши золотые сазаны.

Стадо рыб, его паства, плывет за ним. По берегам бегут косули и зайцы, шакалы, лисы, волки, кабаны — вверх, вверх, против силы течения, силы тяготения.

Загораются, набирают силу звезды. Странные светила несуществующих созвездий: Песочных Часов, Совы, Скипетра, Сфинкса, Крысы. Там, где в старом мире был Млечный Путь, протянулось созвездие Змеи, горящее зеленым и красным. Змея обвивает саму чашу небосвода, чашу мироздания.

К нему, летящему, бездомному, возвращается память — дальняя, заповедная. Он помнит, как родился на свет в прозрачном сосуде, среди сияющей белизны и света. Голоса звали его по имени, радостные голоса одетых в белое богов, празднующих его рождение.

Но боги же заточили его в тесноте, во мгле, пока некто не освободил его. И он рассеялся, распался, затерялся среди мертвых запахов, утративших свой источник, среди вчерашних теней. Но все же не исчез окончательно, ибо был изначально чужд миру и тот не мог приять, разъять его до конца.

Потом боги снова позвали его. И он восстал из рассеяния, и, переполненный собой, как стремящаяся к земле дождевая капля, помчался на дальний зов.

Он несется над рекой. Конец пути близок. Посреди вод встает громада, великий Остров, шарящий во тьме лунными пальцами прожекторов. Рыбы выпрыгивают из воды, роняя блестки чешуи. Горят в лесной, полевой тьме мириады звериных глаз. Сама Река отступает в свои глубины, обнажая поросшие водорослями донные скалы Острова. А он скользит вниз, уменьшаясь, сгущаясь. Струйкой стекает в трубу, проницает решетки, фильтры — и, окунувшись в свет ламп-солнц, в круговое их сияние, втягивается в желанную, умиротворяющую колыбель, в узкое отверстие пробирки. Заполняет ее всю и обмирает.

Путь завершен. Он дома.

Калитин проснулся. Рука лежала на горлышке коньячной бутылки. В голове был туман, хотя выпил он немного. Дотлевали последние угли. Он подкинул дров, раздул пламя. Он редко в подробностях помнил свои сны, только те, что буквально отражали реальность. Вот и сейчас он уловил только остаточное дуновение сквозняка пространств, слабый след, ведущий к Острову.

Наяву грезы об Острове составляли его главный эмоциональный деликатес. Остров был местом его истинного рождения. И воспоминания о нем, о месте силы и власти, доводили Калитина до тупой, сытой истомы, словно они были не бесплотными образами, а настоящей едой, жирной, вредной, но упоительно вкусной, вроде тех кабаньих окороков, что подавали в ресторане за городом, у старой водяной мельницы.

И Калитин боялся, что однажды эти грезы прекратят питать, возрождать, обнадеживать его. Станут просто памятью — пресной, никчемной, обременяющей. Он даже пытался ограничить себя, ведь бросил же он курить по совету врачей, пил умеренно!

А теперь, после диагноза, смысла откладывать и копить уже не было. И Калитин собирался прибегнуть к испытанному своему лекарству: устроить пиршество, наесться, захлебнуться Островом, теми яствами, что раньше давали ему острое, наркотически объемное чувство бессмертия в пределах жизни и за ними, — чтобы ныне заглушить банальное, плоское чувство смерти, выиграть хоть неделю, хоть день, пробудить в себе силы, необходимые, чтобы круто развернуть судьбу, утвердиться в надежде на спасение.