Когда Калитин смотрел в архиве лаборатории на фотографии, сделанные немцами на Острове, увезенные в Европу и возвращенные обратно — лошадь в противогазе, самолеты-бипланы на краю поля, причал, групповое фото на фоне знакомого ему каждой чертой лабораторного корпуса, бывшего храма, — ему казалось, что он видит рай, идеальное пространство-время.
В том мире наука еще не имела в глазах большинства своей темной ипостаси, зловещего двойника. Наука была чиста, хотя она уже отметилась своими новейшими изобретениями на Сомме и под Ипром. Бремя вины ложилось на политиков и генералов. А ученые были свободны и неподсудны. В том времени была иная гравитация морали, делавшая исключение для людей знания. И именно этой, никогда не испытанной, гравитации жаждал Калитин больше всего.
Он родился после того, как миллионы умерли в газовых камерах, а двое немцев-химиков с группового фото на Острове, захваченные союзниками, отправились сначала на скамью подсудимых, а потом на помост виселицы. Наука, его путь к власти, оказалась заклеймена, публично уличена во зле — зле в представлении толпы.
И Калитин был вынужден скрываться. Даже без смертного приговора, вынесенного на родине, он не мог открыто объявить, кто он такой. Нашлись бы жадные до сенсаций журналисты, вышли бы статьи об Острове Смерти — или какое еще громкое название они бы придумали — с требованиями расследования и суда. Поэтому Калитин порой мечтал о том, давнем Острове — как об идеальном убежище, недоступном крае блаженных. Но был готов вернуться и на свой, привычный.
Когда началась война с Польшей, на Острове снова устроили концлагерь. В нем побывали пленные поляки. Затем, после нападения Германии, немцы и румыны из разбитых под Сталинградом частей. Какое-то время там держали только немецких офицеров и генералов, отказывавшихся сотрудничать. Затем привезли еще японцев, взятых на Дальнем Востоке. Через несколько лет концлагерь опустел, арестантов перевели в другие места, отправили в рудники и на лесоповалы.
Но Остров тут же ожил вновь, слишком уж он был хорош, нужен, удобен. Опустился железный занавес, нарастала угроза Третьей мировой, и старый полигон вернули в строй.
Вот только теперь его делили несколько соперничающих ведомств. Распри тормозили испытания, вели к ошибкам, к тихому саботажу, околонаучной грызне.
По-настоящему Остров возродил дядя Игорь, Игорь Захарьевский. Он давно хотел покинуть старый Город и основать новый: еще более закрытый, оснащенный по последнему слову техники, подчиненный в научном плане только ему; это был его пропуск в бессмертные, шанс на избрание в действительные академики по закрытому списку.
Пока Калитин учился в школе, Захарьевский собирал союзников, интриговал, пестовал идею, пробивал ее в верхах. И в итоге родился, отпочковался новый номерной город. Все разделенные ведомственными переборками части собрались в одно целое. Дядя Игорь добился для будущей лаборатории высшего режима секретности, который — Калитин знал это лучше прочих, потому что потом сам возглавил лабораторию, — превращал Остров в «черную дыру», в научный домен, исключенный из местных и ведомственных отношений власти, закрытый почти для любого рода контроля.
Фактически Захарьевский мог заниматься чем угодно. Никто из коллег не имел права и возможности оценить научность, эффективность его программ, методов и целей. Калитин знал, что так возникали гигантские синекуры, колонии научных трутней, разрабатывавшие десятилетиями — пока не падет высший патрон — какую-нибудь дорогостоящую белиберду, лишь бы ее можно было завернуть в обертку правильных лозунгов, провести по марксистской линии; обраставшие цехами, домами отдыха, турбазами, поликлиниками, но не приносившие ни грана знания.
И Калитин был предан Захарьевскому еще и потому, что тот создавал Остров не ради фальшивого золота. Их обоих влекло только истинное знание, не зависящее от того, куда дует идеологический ветер. Только такое знание давало долгую власть.
Захарьевского поддержала госбезопасность: где секреты, там и надбавки за секретность, новые штаты, контроль, оперативная работа. А еще Калитин догадывался, что начальник отдела режима Острова, бывший сталинский генерал, переведенный в действующий резерв, тоже искал для себя тихую, непрозрачную гавань в новые неспокойные времена. Он, а точнее, его солидарные коллеги из старой гвардии помогли Захарьевскому.
Калитин порой представлял Остров — в виде матрешки, состоящей из пластов возрастающей тайны.
Первым, внешним слоем была собственно страна, ее закрытые границы. Остров не упоминался в справочниках, в печати, на радио, не был указан на картах. Целая область была закрыта для посещения иностранцами. Американские спутники слежения должны были видеть колонию строгого режима — поэтому на Острове был график их пролета, когда запрещались наружные работы, полевые испытания.
Калитин знал, что в окрестных поселениях было полно осведомителей, что Остров опутан невидимыми сторожевыми нитями, окружен скрытыми постами; только Реке было позволено невозбранно течь мимо. Но Река сама была союзницей, хранительницей секретов. Река охраняла Остров, и облики его, отразившиеся в ее водах, исчезали неузнанными. А туристические теплоходы шли вдоль дальнего берега, откуда ничего не разглядишь даже в бинокль. Калитину было приятно сознавать себя частью силы, изменяющей расписания и маршруты, как бы искривляющей время и пространство, чтобы Остров для посторонних оставался просто островом; силы всевластной и всепроникающей.
Разумеется, на Острове, получившем статус города, распространившемся по берегам Реки, существовали свои многочисленные степени приближения к тайне, разделенные заборами, колючей проволокой, КПП, патрулями, пропусками, допусками, подписками о неразглашении, глубинными проверками претендентов на должность. Периферия, окоем Острова еще были видны снаружи, их можно было вычислить по переписке, по финансовым документам.
Но чем ближе к сердцевине, тем иллюзорней становилось само существование внутреннего Острова, ведомое все меньшему кругу посвященных. А уж об их лаборатории, настолько секретной, что она не значилась ни в одном списке секретов, знали лишь единицы.
В ней, в лаборатории, будто сошлись все прошлые перерождения Острова. Она была и святилище, и тюрьма, и жертвенник, и полигон. Новая, синтетическая сущность, абстракция, отрезанная от внешнего мира. Лаборатория.
В первый раз он увидел Остров с парома. Над Рекой занимался поздний осенний рассвет, и Остров возник из клубов тумана, чуждый всему, отрешенный, волшебный. Калитин почувствовал, что это знамение, оценил, узнал, полюбил Остров в первое же мгновение, угадал все его черты, преимущества, явные и скрытые дары — и был готов отдать жизнь той силе, что создала Остров, ибо он предназначался ему, отвечал самым глубоким, заповедным желаниям его существа.
Калитин не был убежденным коммунистом. Клише и ритуалы он знал хорошо, имел членский билет, без этого он не поднялся бы выше завлаба. И Калитина привлекала именно парадоксальная свобода-в-тюрьме, которую давал Остров в стране идеологизированной, догматически опосредованной науки.
Он был знающий, толковый химик. Но, в сравнении с другими, не гений. Ему был нужен для существования, для работы этот закрытый, герметичный мир. В нем не было той самой гравитации морали, и он был способен подняться до высот узкой гениальности, создав Дебютанта, лучшее из своих творений.
Вся прежняя жизнь Калитина была построена на идее единичности Острова. Он знал его, как знает моллюск свою раковину, и всюду нес с собой, даже когда лишился. Он понимал, что есть другие закрытые города, другие убежища; но только с Островом они обладали друг другом нераздельно. Нераздельность эта никогда не подвергалась сомнению; даже полюбившийся ему дом на склоне горы был лишь вынужденной заменой, жалкой, если иметь в виду прежний масштаб.
И вдруг — пламя спало, угли подернулись сизым пеплом — он почувствовал, что Остров больше не единичен.
Как в любви зреет горькое зернышко ее смерти, так и полное, высшее переживание слияния с Островом принесло чуждое, не испытанное прежде ощущение: Калитин понял, признал, что напрасно был так предан, так отдан. Ведь, если бы не эта усыпляющая, обессиливающая преданность, в его жизни давно могло бы возникнуть что-нибудь другое.
Например, другой Остров.
Мысль была почти святотатственной, но именно в ней, вопреки себе самому, Калитин почуял болезненное жжение надежды.
Память, словно согласившись на отречение и предательство, подбросила словечко из современного птичьего языка: бикини. Атолл Бикини. Атолл. Остров.
Калитин представил его весь — заросшую пальмами баранку рифового известняка, посаженную на подводный вулкан, окруженную бесконечным океаном. Голубые воды внутренней лагуны. Белое одноэтажное здание лаборатории с глухими ставнями от солнца — многие вещества не любят света, им нужны прохлада и тень. Надежный причал на сваях, куда будут швартоваться суда снабжения с континента. Четырехногую вышку с крышей, серебряный палец прожектора, рассеивающийся в ночи, плящущий по волнам… А ведь они — баснословно богатые они — могут не только его вылечить. Они на самом деле могут купить ему такой Остров.
Остров.
Остров.
Остров.
Руки Калитина дрожали. Бутылка звякала о край рюмки. Он заплакал — слезами, отложенными на два десятилетия, уже, казалось, не солеными. Запоздалыми, теплыми, гадкими, желанными.
Глава 12
Шершнев открыл бесплатный журнал железнодорожной компании. Ему нужно было отвлечься. Реклама: счастливая парочка бежит по белому пляжу, гамак, бутылка вина, пальмы. Распродажа билетов в Азию, прямые рейсы.
Он был с самого начала недоволен транспортной схемой, навязанной начальством, и легендой прикрытия. Он бы сделал все быстро, за один день. Прилетел, провел операцию, улетел. Так действовала группа соседей, убравшая перебежчика Вырина.
Но им — не исключено, что как раз из-за скандала, вызванного смертью Вырина, из-за усиления контрразведывательного режима, — выдумали этот якобы туристический маршрут. Приземление в одной стране, как бы с черного хода; переезд в другую, аренда машины там… Может быть, и хорошо для зашифровки мероприятия, но маршрут слишком длинный, чреватый проблемами, нестыковками, неизбежными в путешествиях.