— Это мой долг, — сказал священник, запирая дверь.
— Хорошо. Спрошу по-другому. Почему вы помогаете — мне? — Калитиным овладело истерическое веселье, выхлоп пережитого страха.
— Это мой долг, — повторил Травничек.
— Послушайте, вы ничего про меня не знаете, — Калитин захихикал. — В полицию я не звоню. Вас это не настораживает?
— Подождите, сейчас принесу вина, — ответил Травничек дружелюбно. — Оно для причастия, — как бы извиняясь, добавил он. — Но вам нужно выпить глоток-другой. Для успокоения.
Калитин остался стоять в недоумении.
Он впервые был внутри этой церкви, которую тысячи раз видел снаружи.
Форма сводов внезапно напомнила Калитину его лабораторию. Да. Они же работали в бывшем храме. Такие же узкие окна, избыточная толщина стен, тот же чертеж.
Он стал всматриваться в стены, медленно пошел вдоль скамей из мореного дерева. Темно. Плохо видно. Впрочем, роспись и при ярком свете оставалась бы для него плоской, закрытой. Кто эти бородатые мужчины с нимбами — апостолы, святые? Что они делают? Какое значение в их расположении?
Он подошел к алтарю. Своды изгибались круче, изображенные на них фигуры нависали над Калитиным. Страшный Суд, понял он. Это было единственное, что он мог понять в церкви сам, без подсказки.
Он снова опознал архитектурную композицию, форму пространства. Вспомнил обрезанного по пояс ангела с трубой и подумал: форма диктует сюжет, — радуясь, что к нему вернулась способность мыслить остро и глубоко.
Внизу, на уровне его глаз, рогатые черти с синими языками пронзали трезубцами грешников; многоглазые ехидны тащили тела в багровую бездну, за обрез пола.
Выше, в рассеянном ореоле света, небесное воинство поражало тварей, взлетевших слишком высоко, в запретные для них пределы. В центре стоял на облаке Иисус. А по бокам, на клиновидных выступах сводов, ангелы трубили в длинные трубы.
И тот, что справа, был отдаленно схож с изображенным на Острове, будто два художника рисовали одно и то же существо, но с поправкой на изъяны зрения духовидца, на условности стиля и мастерства.
Так вот что было там, сказал себе Калитин, узрев всю картину. Вот что! Страшный Суд! А мы, выходит, работали как раз внизу. Среди невидимых, стертых со стены чертей и страшилищ.
Калитин поежился. В церкви было холодно. Пористый известняк будто напитался речной сыростью и теперь отдавал ее вовнутрь.
Явился Травничек с вином. Калитин выпил залпом — сладкое, душистое.
Он решил, что останется в церкви до ночи. И вправду: кто станет здесь его искать?
А в темноте он пройдет со стороны леса к задней двери. Они же не знают, что он знает о них; если убийцы там, то ожидают, что он приедет на машине, остановится у парадного входа. Лишь бы Травничек не передумал, не выдал. Попросить его съездить в дом? Но как объяснить про флакон?
— Я вам помогу, — неожиданно произнес Травничек. — Но вы должны меня выслушать, — закончил он торжественно и строго.
— Хорошо, — осторожно ответил Калитин. Пусть говорит что угодно, лишь бы дождаться ночи. Странно, но в церкви он чувствовал себя под защитой. Он представлял, как она выглядит снаружи — угрюмая, темная, ничейная, и это вселяло в него уверенность, схожую с той, что он испытывал на Острове.
— Только не обижайтесь, — сказал Травничек. — У меня плохо получается быть пастырем. Помните Гессмана? Маклера, что продал вам дом?
— Помню, — недоуменно ответил Калитин. — А он-то при чем?
— Я постараюсь объяснить… — протянул Травничек, сцепил руки на груди. — Вы же пришли на похороны. Гессман был когда-то офицером государственной безопасности. Работал в департаменте, который курировал религию.
— Это он вам про меня рассказал? — спешно спросил Калитин, вспомнив догадку о проницательности маклера.
— Нет. Что вы, — смущенно ответил священник. — Мы с ним почти не разговаривали. Я единственный знал, кто он такой. Гессман — вы сами знаете — оказался весьма хорошим маклером. Дела вел безукоризненно. Наверное, если бы он юношей не поступил на службу, мог бы вообще прожить честную жизнь. Продавать людям дома. Да и зло он делал по инструкции. Исполнительно, и не более того.
— Это вы к чему? — с внутренней опаской спросил Калитин.
— Может показаться, что я хожу кругами. Я же говорю, я плохой пастырь, — засуетился Травничек. — Тот маклер, Гессман… Понимаете, мне приходилось сталкиваться и с другими людьми из его ведомства. Они подходили к делу иначе.
— И как же? — разговор начал даже забавлять Калитина; пусть болтает, дуралей, время-то идет.
— Для себя я назвал это творчеством во имя зла. — скромно ответил Травничек. — Даже так: проблемой творчества во имя зла.
Калитин решил немного поддернуть пастора, такого сдобного, такого серьезного и наивного. Он чувствовал наверняка, что Травничек не выгонит его, что бы он ни сказал, как бы себя ни повел. Калитин вспомнил Остров и, наслаждаясь тем, что Травничек не знает, с кем на самом деле говорит, с наигранным оживлением спросил:
— А что вы знаете о зле? Что вы видели? Вы полагаете, что зло — это та слежка за вами?
— Вы правы, — сокрушенно ответил Травничек. — Я знаю мало. Меньше, чем нужно. Но вы и не правы, — голос его неуловимо поменялся, стал глубже, спокойнее. — Я видел зло. Его родимые пятна. У нас в церкви есть гуманитарные миссии. Я ездил. В Югославию. На Кавказ. В Сирию. Я видел концлагеря и не мог открыть их ворота. Видел рвы, полные расстрелянных. Мужчин, убитых солдатами в поле, брошенных голыми на снегу. Деревню после химической атаки. Люди прятались в подвалах, но газ затек туда. Дети там смуглые. А когда их достали, они были белые. Восковые. Старый газ, сейчас такого уже не делают, кажется. Старые распри. Старое оружие. Родимые пятна зла. Я их видел.
— Довольно. Я вам верю, — Калитин хотел, чтобы священник замолчал. Он догадывался, откуда, из каких арсеналов, был доставлен тот газ. И чтобы сбить Травничека с толку, заставить смутиться, замкнуться, он спросил:
— Скажите, а что у вас с лицом? В поездке заболели? На Востоке бывают чудовищные инфекции.
— Я ждал этого вопроса, — безропотно ответил Травничек. — Что ж, я расскажу. Это поможет вам лучше понять меня.
Глава 19
Шершнев видел настоящие концлагеря. Они, правда, назывались фильтрационными пунктами, были устроены наспех, размещены на территории какого-нибудь полуразрушенного завода, лишь бы забор был повыше. А то и просто в поле: четыре вышки да ряд колючей проволоки на столбах.
А вот музей на месте бывшего концлагеря он встретил впервые. Старая крепость, земляные валы, кирпичные крепкие форты. Казематы, служившие камерами.
Моросил дождь. Они ходили, не зная, куда деться, делали вид, что читают стенды.
Все получилось глупее некуда. Шершнев чувствовал себя облапошенным. Как там сказал Гребенюк — адгезия возрастает сверхъестественно? Или майор этого не говорил, а так подумал он сам, Шершнев, выудив откуда-то ученое словечко? Зачем он здесь? Как так получилось? Их словно леший водит. Признать это — рационально. Невозможно игнорировать факт.
Но дальше Шершнев просто терялся. В его опыте не было ни единого намека на возможное объяснение.
Все, что он смог извлечь из памяти, — тоскливое изумление, с которым он смотрел в детстве фильмы с Чарли Чаплиным. Особенно тот, что про боксера. Он сам занимался в секции бокса. Ее вел полутяж Шередега, бывший армейский чемпион, призер союзных соревнований, и Шершнев был не из худших учеников, не зря Шередега писал ему потом рекомендацию в училище.
И когда Шершнев видел, как мозгляк Чаплин глумится над сильнейшим противником, который должен размазать его с первого удара, он бессильно сжимал кулаки, жалея, что не он сейчас на ринге, уж он-то бы показал, он бы сумел!
Ничего, кроме той шутовской магии ускользания, где клоун побеждает, потому что на его стороне все увертки и ухватки мира, все искусство комедии, основанное на ежесекундном нарушении обыденного, привычного, правильного, Шершнев не мог вспомнить. Но это была параллель, а не объяснение.
Полицейские, показывая дорогу, проводили их до самой парковки мемориала. Помахали рукой. Но вместо того чтобы уехать, сели под зонтик в кафе, заказали что-то официантке. Оттуда просматривалась насквозь вся парковка. Да и улизнуть особо некуда, вокруг голые поля. Гребенюк достал сигареты, они закурили, надеясь, что полицейские попьют кофе и свалят. Но официантка явилась с подносом: два огромных гамбургера, картошка фри, добрые сельские порции. Она расставила тарелки, присела за столик, закурила, что-то сказала, полицейские засмеялись — отсюда слышно, хоть ветер и тянет в другую сторону.
— Это надолго, — мрачно сказал Гребенюк.
Полицейские посмотрели на них. Старший офицер махнул рукой, указывая на ворота, — мол, вам туда.
— Пошли, — обреченно скомандовал Шершнев. — Раньше начнем, раньше закончим.
Вот они и бродили в крепостных стенах, изредка натыкаясь на редких посетителей. Хотели отсидеться где-нибудь в одном месте, но сразу заметили, что всюду видеокамеры — кто знает, не явится ли смотритель узнать, в чем дело?
Хорошо хоть прямой связи с руководством нет, подумал Шершнев. Что бы они сообщили? Чем объяснили отставание от графика? Визитом в музей? Если эта тягомотина вскроется, их выбросят из отдела. Будет удачей, если вообще оставят на службе. Но это потом. Можно будет отбрехаться. Сочинить про поломку машины, про что угодно, главное — вырваться отсюда, встать на след.
А еще Шершнева беспокоил Гребенюк. Напарник молчал. Рапорт, наверное, сочиняет, сволочь, подумал Шершнев. Майора нужно было срочно перетянуть на свою сторону, заручиться его согласием поддержать потом липовую версию событий.
Шершнев мог запросить помощь посольской резидентуры. Получить деньги, данные со спутников, оружие. Он привык себя чувствовать частичкой мощи государства. И сейчас эта мощь уходила в никуда, в песок, и без толку было вызывать помощь — помощь против чего? Против Чарли Чаплина? Против мистера Бина?