Дебютант — страница 32 из 34

Шершнев кивнул.

Пиво было ледяным, в меру горьким, удивительно свежим, словно там, под полом, бил горный пивной источник. Они махом осушили по полбокала, закурили.

Пиво на голодный желудок размягчило ум, и все стало казаться зыбковатым, привычным: длинные ленты мухоловок, облепленные позапрошлогодними мухами, мешкотный матч неудачников, курлыкающие трели игрового автомата. Объект был уже совсем близко, по эту сторону гор, и Шершнев отпустил мысли о нем. Пусть спит. Встреча скоро.

Барменша ушла за вытертую, дырявую занавеску, загремела сковородками. Старик вопросительно глянул на них, перегнулся через стойку, налил еще два стакана.

— Я помню похожую фигню, — сказал Гребенюк, отхлебнув пива. — Это была старая чебуречная. Такая, как в детстве. Мы сидели и жрали шашлык. Кинули в кузов барана по дороге. Там даже стойка уцелела со стаканами и подносами. С алюминиевыми вилками, которые невозможно в мясо воткнуть, гнутся.

Шершнев выпил. Он ел такими вилками еще в гарнизонной столовой, куда приводил его отец.

— И главное было не смотреть в окно, — сказал Гребенюк. — Потому что вокруг был город после второго штурма. Развалины. Почему-то только чебуречная уцелела. Даже вывеску не пробило.

Шершнев кивнул. Он помнил и этот город, закопченный, обожженный, пробитый снарядами, — но с такими же вывесками, магазинами, фонарями, остановками, автобусами, как дома. И это было страннее всего: угадывать в руинах знакомое. Помнил и чебуречную — проезжали мимо нее несколько раз. Значит, пересекались, подумал он. Свои.

Они чокнулись.

В животе забурлило. Шершнев поискал глазами, нашел нужную дверцу. Там, в коридорчике, висел давно пустой автомат с сигаретами и презервативами. Пахнуло хлорным сортирным запахом, запахом уединения. В училище остаться одному можно было только на очке. Да и то в неурочный час. Он спустил брюки, сел, с удовольствием выпростал содержимое бушующего желудка. Даже бачок здесь был древний, прикрепленный к стене, с фарфоровой ручкой на цепочке.

Шершнев потянул. Вода не полилась.

— Мое говно, — сказал он, глядя на унитаз.

Он понял, что пьян, захмелел с полутора бокалов, как мальчишка. Захлопнул крышку, пошел обратно — пусть хозяева возятся. Сполоснул руки, вытер об штаны. Полотенец тут не было.

Гребенюк уже ел. Мясо с кровью. Первоклассная телятина. Шершнев понимал в сортах. Майор сожрал уже половину здорового куска, из угла рта стекала кровяная жижица. Шершнев отрезал с краю, подцепил, стал жевать — свежайшее, парное мясо, откуда оно тут? Отрезал еще, положил в рот, и тут ему показалось, что мясо мычит, мычит страшно и тоскливо. Шершнев уронил вилку, а Гребенюк с усмешкой сказал ему:

— Я чуть не подавился. Тут, по ходу, хлев за стенкой. Скотину они держат.

Шершнев смотрел на кровь, выступившую на мясе. На тоненькие иголочки розмарина. Его мутило. — Не любишь с кровью? — спросил Гребенюк радушно. — Не всем нравится. А я люблю. Попроси хозяйку, дожарит. Хотя это только мясо переводить, жесткое будет.

— Да, я больше жареное люблю, — соврал Шершнев. — Давай еще по пиву.

Они снова чокнулись.

Когда пришло время платить, Шершнев понял, что забыл код от кредитки Иванова.

Он помнил все: старые пароли электронной почты, кодовые слова для связи с посольством, телефонные номера, а эти четыре цифры ускользали, кривлялись, когда он пытался зрительно представить их, шестерка перекидывалась в восьмерку, семерка в двойку, тройка в восьмерку и обратно.

Старуха уже притащила древний терминал, ждала молча. Гребенюк достал свою карту, бегло ввел пароль, и Шершнев почувствовал, как глубоко перепахал его прошедший день, если он забыл число, которое наверняка сам же и увязал с какой-нибудь датой или последовательностью.

Старуха повела их наверх, отперла номера, неожиданно чистые, уютные. Торшеры, шкафы, вышитые гобелены на стенах. Шершневу достался тот, где охотники трубят в рога, у их ног лежит умирающий олень.

Шершнев разделся, поставил будильник в часах на шесть. И уснул, слыша, как ворочается за стеной Гребенюк, как скрипят старые, продавленные сотнями тел, пружины.

Он знал, что завтра все будет хорошо.

Глава 22

Дебютант…

Калитин, человек-с-холма, ушел, отправился домой за препаратом, пастор не смог удержать его. А слово это продолжало витать в сумраке церкви.

Такое знакомое. Такое далекое.

Дебютант…

Оно напоминало Травничеку о первых годах священства. О первых исповедях, которые он выслушал. Сколько их было потом, коротких и длинных, выспренних и вымученных, искренних — и лживых от первого до последнего слова… В лесных деревнях, в шахтерских поселках, в рабочих городах — он читал книги чужих грехов, видел те самые родимые пятна зла, его однообразные лики. Он научился видеть нехитрые закономерности, незатейливые мотивы; особенные черты, столь же ясные, как и приметы профессий; ремесленные мозоли, разные у рудокопов и лесорубов, токарей и рыбаков. Уяснил логику календаря: грехи осенние и весенние, зимние и летние; грехи бедности и богатства, порока и уязвленной добродетели; прошлого и будущего; грехи силы и слабости, власти и рабства, надежды и отчаяния, любви и нелюбви.

Мало какие исповеди он мог теперь вспомнить; наверное, к счастью, думал Травничек. Память его оставалась тверда, и служение никогда не становилось рутиной; но, отпуская грехи другим, он не хранил их потом в себе; они исчезали, оставляя после себя пустые, одинаковые скорлупы слов.

Лишь одно признание он запомнил почти что наизусть; оно звучало в нем словом неизреченным.

Франц. Старик, бывший солдат. Он содержал пивную и был председателем охотничьего клуба. Каждую осень в пивной собирались стрелки, уезжали на машинах к дальним камышовым озерам — а потом выкладывали на заднем дворе ряды гусей и уток. На следующий день Франц приходил в церковь; от него пахло пивом и паленым пером. Травничек был молод тогда, и Франц каждый раз пытался его поддеть, попенять на неопытность: дескать, прежний настоятель, отец Гашке, лучше понимал его, да и службы вел степенно, со всем достоинством сана. Грехи его были просты и строго дозированы, как стариковские рюмки шнапса.

Перед смертью Франц позвал его. Старик жил в здании своей пивной, в задних комнатах. Когда Травничек пришел, в зале все так же галдели завсегдатаи, слышался стук биллиардных шаров и трезвонила касса; пастора покоробило это нарочитое пренебрежение таинством ухода. Франц лежал в постели, неожиданно большой для его ссохшегося тела.

— Пляж. Это было на пляже, — сказал старик, и Травничек, действительно еще ученик, дебютант тогда, подумал, что услышит сейчас историю о давнем неприглядном приключении у моря, о соблазненной женщине или девочке.

— Это было на пляже, — снова сказал Франц. — Они шли и шли на меня. Что мне оставалось делать? Лейтенант Хубер приказал открыть огонь. И я стрелял. Подносчик таскал ленты, а я стрелял.

Франц говорил о перегревавшемся стволе, который необходимо было остужать, о толщине фортификационного бетона в бункере, о том, как прерывалась связь; рассказывал о долгом, долгом дне — а Травничек слышал и видел перед собой только сотни американских солдат, прыгавших с десантных барж, бегущих по песку, — и умирающих, умирающих, умирающих; зрел воочию грозную и пустую тавтологию зла, длящуюся — и не длящуюся, сводимую к одному-единственному нажатию на спусковой крючок пулемета.

— Наш бункер назывался «Франц», — сказал старик. — Я думал, это хорошая примета.

Бывший пулеметчик испустил дух.

Теперь, ожидая возвращения Калитина, Травничек думал о той истории. Он чувствовал только усталость, непомерную усталость. Исповедь Калитина, история его жизни поразили пастора — но совсем не так, как желал бы химик. Травничек видел все ту же тавтологию, цепную реакцию зла; груду гниющих, пораженных черным червем плодов. Он вспоминал все те вещи, что присылали ему, — хорошие, нужные людям вещи, будто отделенные злой волей от своего назначения, превращенные — вопреки их сути — в орудия пытки; лежавшие горой бессмысленного.

Травничек знал, что Калитин вернется. Привезет свой газ.

Что ж. Он дождется тут, в церкви.

Дебютант.

Как же это странно… Жаль, что Калитин не знает.

Дебютант.

Так называлось OV, Operativer Vorgang, дело оперативной разработки, которую вели против него. Дебютант. По кличке, которую дали ему люди из серого дома. Другим доставались клички позвучнее, поколоритнее: Инспиратор, Миссионер, Фанатик, Капитан, Наглец, Паломник, Апостол, Прелат, Казначей, Скупец, — это выяснилось уже потом, после открытия архивов.

А он, когда дело заводили, был сочтен дебютантом. Зеленым мальчишкой. Сопляком. Неумехой. Информаторы, офицеры — он был для них Дебютант. Так писали в каждом отчете, в каждом донесении службы наружного наблюдения, будто пытались приклеить, навязать ему эту кличку.

Он сначала не хотел запрашивать свое дело. Предчувствовал, сколько горечи придется испытать. Он был далек от мыслей тех пасторов, что пошли в политику, — воздаяние не виделось ему прямым делом рук человеческих. Но потом он вспомнил самое очевидное: «Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным». И он поехал в архив; он хотел теперь знать, ибо нельзя отвергать правду. И пусть там, в бумагах из серого дома, не только правда, но и ложь, обман; лишь та сторона картины, что видна и выгодна соглядатаям. Что ж. Он просто будет знать, за кого надо молиться.

Он увидел свою жизнь их глазами. Невзыскательную череду будней. Благодаря сухой манере изложения выхваченные, изъятые, подшитые в дело дни были особенно похожи один на другой. Но он почувствовал, как даже сквозь дистиллированную монотонность донесений все-таки пробиваются его мука, его непокорность, его труд сопротивления — такие, какими он не ведал их прежде. Он вдруг осознал тогда, в архиве, как долго он не сдавался. Это было человеческое чудо, и он явил его. Он отрекся, но он и простоял в огне. Ни гордости не было в этом понимании, ни оправдания.