– Навсегда? – от рассказа Ганин опешил.
– Пока что навсегда. Дальше видно будет.
Виктор Сергеевич затянулся и выдул еще один клуб дыма. Тот вытянулся сначала в колеблющуюся восьмерку, а затем принял очертания голой женщины. Ганин помотал головой. Женщина подмигнула ему и исчезла.
– И вот какая во всем этом мораль, Андрей? – продолжил Виктор Сергеевич. – Думал я, что это из-за жены. Думал, что это она меня достала. Своей улыбкой, борщом, обоями, не знаю чем. Ну, думал, дура, загнала мужика в поля, злился. А потом понял, что жена здесь совсем ни при чем.
– А что при чем? – спросил Ганин.
– При том здесь то, что все мы мужики и надо нам воевать. Война эта плещется в нас, понимаешь? Сидим мы по своим квартирам, смотрим футбол, а кровушка-то буянит, шепчет: иди, милый, иди дерись, добывай мамонтов. Ходил ты когда-нибудь в оружейный магазин?
– Ходил, – кивнул Ганин.
– А зачем?
– Ну, – замялся он. – Так. Посмотреть.
– Посмотреть, – передразнил Виктор Сергеевич. – Посмотреть, потрогать. Хотя бы подушечками пальцев понять, что это такое – держать оружие. Успокоить жилу. Пофантазировать: вот я какой воин, вот я какой мужик! И вот поэтому мы здесь, Андрей. Посмотри на всех нас: деремся, буяним, таскаем автоматы, что твоя орда. Чувствуем себя… Как бы это сказали у вас в газетах? На своем месте. Во! На своем месте! И у каждого есть отговорка. Ты говоришь: из-за деда! А братья брешут: мамке крышу покрыть! А Фока: ну, это самое, климат приятный! Какой климат, Андрюша, какие мамка, жена и дед? Все мы здесь, потому что мир отрезал нам яйца. Дал нам работу, дал баб и отнял войну. И теперь эта муть в нас бродит: зовет в походы, хочет рвать сырое мясо зубами. Я-то, бог дал, навоевался, насмотрелся на это дело. А вот что делать вам, молодым? Где мужественность свою искать? Вот вы все и гоните сюда. Оставляете своих мамок, лялек и гоните. Стоите раком на полях, воняете, вшивеете. Зачем, спрашивается? А затем, чтобы иной раз найти снаряд, понести его к своим и почувствовать, что хрен торчит – ты прости меня, Андрюша – как ни от одной бабы не торчал.
Виктор Сергеевич почесал щетину.
– Да-а-а, – протянул он. – И сам я хорош, старый черт. Не усидел дома.
С минуту они молчали. Разглядывали небо. Потом Ганин уточнил.
– То есть вы полагаете, что все мы здесь из-за того, что в нас играет инстинкт?
– Именно.
– Тогда я могу вас расстроить. Я прожил на земле тридцать лет, и у меня ничего не играло. До тех пор, по крайней мере, пока я не узнал про деда.
– Не играло? – Виктор Сергеевич приподнялся на локте. – И ты хочешь сказать мне, Андрей, что ни разу не чувствовал этого? Что ты ходил в свою газету – или не знаю там, куда ты ходил – работал, пил пиво, видел все эти лица, видел свое лицо и ни разу внутри ничего не екнуло?
По большому счету, решил Ганин, Виктор Сергеевич только что пнул его ниже пояса. Он был прав – это знали оба. Но проблема была в том, что признаться в этом Ганин не готов. Он и себе-то признавался неохотно: екало, еще как екало. За то время, пока он пытался делать нормальную карьеру в нормальном мире, внутри екало миллион раз. Екало, когда он в офисе ходил делать кофе к кофемашине, по пути оглядывая коллег – унылых, с расхлябанными узлами галстуков на красных одутловатых шеях. Екало, когда он смотрел на собственное отражение в зеркале и видел пузо, начинающее вываливаться за ремень, опущенные плечи и главное – глаза. Безжизненные, подернутые поволокой, они ужасали его самого. «И это все? – спрашивал в такие моменты он себя. – Это все, что у меня получилось?»
Виктор Сергеевич курил сигарету. Ганин смотрел на него и раздражался. «Умный… – думал он. – Дожил до лысины и решил, что может всех учить». Ганин сердился одновременно на него и на себя. Собственная болезненная реакция на слова собеседника злила его не меньше, чем сами слова.
– Знаете, Виктор Сергеевич, а я думаю, что у вас это все же из-за жены. Такое бывает. Сначала женщина нравится, потом, когда поживешь с ней подольше, уже не очень. Вот тогда и начинаешь водить носом по ветру. Ищешь пути к отступлению.
Виктор Сергеевич сделал последнюю затяжку и ввинтил окурок в землю.
– Дурак ты, Андрей.
Он поднялся, хрустнув суставами, и пошел к своему месту. Зло сплюнул, откинул спальник. Завернулся в него так, чтобы быть спиной к Ганину и огню. Спина засвидетельствовала еще раз:
– Дурак.
Живот
Ганину снилось то, что уже было. Москва. Солнечный октябрьский день. Суббота. Он только что вернулся из своей первой поездки на поля. И теперь после долгого перерыва гулял по Тверской, слегка ошалевший от большого количества людей, машин, звуков.
– Ганин! – кто-то дернул его за руку. – Ганин! Андрей!
От неожиданности Ганин вздрогнул.
– Да не боись ты. Это же я! Соколов.
Миша Соколов был коллегой по газетной работе. В редакции его не любили. Целыми днями Соколов сидел на своем стуле и портил кровь журналистам. «Что за чушь у тебя тут написана? – кричал он в другой конец офиса. – Ты вообще проверяешь, что пишешь?» Должность Соколова была «младший редактор». Он был уверен, что это равняет его в правах с учредителями и с богом. Хотя на самом деле ему всего лишь нужно было исправлять ошибки в текстах до того, как их отдадут главному.
Ошибки были пищей Соколова. Он находил ошибки и насыщался ими. Потом вызывал к себе провинившихся, долго возил их носом. Растоптав чужую самооценку, раздувался, как воздушный шар. Его маленькие глазки начинали блестеть. Ладошки сцеплялись, сосиски больших пальцев возбужденно крутились одна вокруг другой. Журналисты за глаза называли его жирдяем.
Отчего-то жирдяй полюбил Ганина. Тот начинал в газете журналистом, но скоро тоже стал одним из младших редакторов. Тогда Соколов взялся опекать коллегу. По пятницам тащил Ганина в стремные пивные и караоке-клубы. В будни тащил с собой на перекуры: в курилке травил пошлые истории и гоготал. Внимание Соколова было душным и липким. Ганин принял его по инерции.
В день своего увольнения Соколов сдулся у всех на глазах. Узнав, что он может валить на все четыре стороны вместе со всеми, он сел на пол и зарыдал. Пальцы-сосиски обхватили лицо. Пузо, в котором метались съеденные журналистские души, вылезло из рубашки. Оно оказалось беззащитным и белым.
«Вставай, – Ганин пытался поднять его. – Не веди себя как посмешище». Соколов не реагировал и, казалось, вот-вот вместе со слезами напустит лужу. Люди улыбались.
Никто не ожидал такого подарка в последний день. Сотрудникам, оставшимся без работы, нужно было думать, как кормить семьи, как оплачивать счета, а вместо этого они думали: как же здорово, что жирдяй загнулся, Господи, спасибо тебе за справедливость! Счета завтра. Сегодня праздник.
Когда расходились из редакции, глаза Соколова все еще были на мокром месте. Но лужу он не напустил. «Мужик», – усмехнулся про себя Ганин и попрощался с Соколовым навсегда. Так он думал тогда. И вот теперь спустя год призрак из прошлого вновь нависает над ним. И дыхание у него все то же – с привкусом гнили и мятной жвачки. И вновь от него не отделаться.
– Андрей! Андрюха! Андрюшенька! Выпивать! Немедленно выпивать! – Как и в прежние времена Соколов тянул его за собой. – Но сначала небольшое дельце. Здесь рядом, за углом, просто отдать документы. Андрюха, Андрей!
Неожиданно для себя Ганин поддался. Стоя с лопатой в поле, матерясь, воняя, перебирая руками человеческие кости, он ни разу не вспомнил редакцию. Но тут – последнее ли осеннее солнце нагрело ему голову или растерялся с непривычки от шумной Тверской – позволил жирдяю себя увлечь. Подумал: все равно ведь не отвяжется черт. И еще трепыхнулся внутри слабый интерес: как там у Соколова сложилась жизнь?
Они зашли в одно из министерских зданий, щедро рассыпанных в центре Москвы. Соколов выудил из портфеля стопку бумаг, протянул охраннику. «Не забудьте! – сказал. – Передайте это Самому сразу же, как он будет на месте». – «Не забуду», – буркнул охранник.
Он не смотрел на Соколова и на бумаги. Предметом его интереса стал Ганин. Человек в форме внимательно изучал его, словно какой-то внутренний индикатор считал в Ганине опасность. Ганин привык в поле, что, если на тебя так смотрят, надо отвечать взглядом на взгляд. Он уставился на охранника в ответ.
Соколов даже не различил возникшего в воздухе напряжения. «Пойдем, Андрюшенька, пойдем», – он подхватил Ганина под руку. Они вышли на улицу.
Ходьба давалась Соколову тяжело. Он пыхтел, то и дело промокал лоб платком и прекратил упражнения у первого же бара.
Когда они заказали пиво и сели за столик, Ганин спросил:
– Работаешь по субботам?
– Работаю, Андрюша, работаю как проклятый. И по субботам, и по воскресеньям. Ну! Будем! – Соколов звякнул своей кружкой о кружку Ганина и сделал несколько больших глотков. – Устроился вот. Помощником депутата. Видел бы ты этого депутата, Андрей. Настоящее дитя порока, а не депутат.
– Хулиганит?
– Не то слово. Давеча в три часа ночи звонили. Были вдрабадан и с девицами. Потребовали вымутить им кокаина. Так и сказали, между прочим, – вымутить.
– И что?
– Что, – Соколов вздохнул. – Вымутил. – Он приложился к своему пиву. – Всегда вымучиваю. Эта тварь может за раз килограмм кокаина носом всосать.
Ганин усмехнулся.
– Есть у депутата фамилия?
– Есть, да не про твою честь. По контракту, который суки заставили меня подписать, вся информация по работе – военная тайна. Имена, фамилии, неосторожные фразы, кокос – все. Но если очень интересно, намекну: в газете мы про этого депутата часто писали. Законотворческие инициативы и все такое. Ты не представляешь, как у меня руки чешутся устроить слив. Но, не кусай руку дающего и не бит будешь, – Соколов опрокинул в себя остатки кружки. – Сам-то как, Андрей? Где?
Ганин пожал плечами.
– Постригся. Выглядишь хорошо, – Соколов сделал догадку. – Признайся, Андрюха. Ты ведь в пиар пошел?