Дед — страница 20 из 67

В лобовое стекло бился сонный коричневый слепень. Кузьмич брезгливо сжал его пальцами и выкинул в окно.

– Проклятое лето, – повторил он. – Пропади оно пропадом.

Уазик болтало на ухабах нещадно, и больше всех доставалось тому, кого везли в арестантском отсеке. Желая показать Кузьмичу, что он не потерял бодрости духа, что духота полицейской машины, набитые шишки и неясные перспективы в будущем не сломили его, Ганин запел. Дурным хриплым голосом затянул старую казачью песню, слышанную еще в детстве:

– Уходили мы от Дона без гроша-а-а-а в карма-а-а-не. Не печалься и не плачь, милая-а-а мама-а-а-ня.

– Поет? – спросил водитель Кузьмича.

– Поет, – устало вздохнул Кузьмич и сделал радио погромче.

Радиоприемник на время забыл про пожары, в эфире звучала веселая летняя песенка. Так они и ехали до районного центра: уазик, переваливая через бугры, бряцал железками, а далеко в поля уносились голоса популярной молодой певички и арестанта, пытающегося ее переорать.

Когда дверь открыли, Ганин буквально вывалился на землю. Кузьмич и водитель смотрели сверху. Позади них притормозил второй уазик, который всю дорогу ехал эскортом. Из него высыпали сопровождающие районного главу менты. Все выглядели усталыми, осунувшимися. Форменные рубашки потемнели от пота. Закурили, благодаря Бога за то, что вернулись домой, и проклиная причину, которая заставила сняться с места. Косо глянули на Ганина.

В районном центре начинался вечер, и здесь не было и следа тех пожаров, которыми пугало радио. Воздух был свежим, пахло какими-то цветами. Жужжали невидимые насекомые. Жара отступила, и на главной городской площади, где располагался отдел полиции, уже прогуливались первые парочки. Площадь сходилась центром к статуе Ленина. К фигуре вождя подводили небольшие аллеи с лавочками, вокруг которых мерцали редким светом двухэтажные кирпичные дома. Лаяла собака. Из-за домов золотился купол храма.

– Небо-то какое, а, Иван Кузьмич? – сказал водитель Кузьмичу.

Все посмотрели. Небо горело пурпурно-красным. Красота выглядела зловеще, но причинить вреда людям уже не могла – до завтрашнего дня, когда новое молодое солнце вновь сделает попытку сжечь ненавистный мир.

Далеко на востоке загорелась первая звезда. Слабый, на небосклоне появился месяц.

– Ну, хорош. Насмотрелись, – Кузьмич толкнул ногой сидящего Ганина. – Пойдем оформляться.

В участке у Ганина вывернули карманы. Их содержимое полицейский придвинул к себе. «Изымаем», – сказал он. В карманах было немного: носовой платок, нож, паспорт, мобильный телефон. Все это полицейский сгреб ладонью и сбросил в выдвижной ящик стола: помимо его вещей там находилась только початая пачка мятной жвачки. Немного у них тут работы, подумал Ганин.

Его провели в соседнюю комнату. Откатали пальцы. Заставили вынуть ремень из штанов.

– Это еще зачем? – он встрепенулся.

– Чтобы вы, гражданин арестант, не повесились от тяжести собственной вины, – успокоил его мент.

Потом Ганина спустили в подвал, весьма точно называемый в народе трюмом. В сопровождении полицейского Ганин прошагал по каменному мешку, стуча по полу подошвами берцев. Слева и справа были железные двери – камеры. На потолке болталась куцая лампочка. «Гестапо какое-то», – решил Ганин и в очередной раз удивился: как много все же полицейской силы в этом мире. Вот он стоит в трюме захудалого отделения полиции в захудалом городке, и вокруг него – орда полицейских. Зачем их столько? Разве жители совершают такое количество преступлений, чтобы содержать столько охранителей порядка? Или их накапливают специально распоряжениями сверху, чтобы пустить в дело, случись что – восстание, революция, бунт?

Все полицейские рядом с ним были вооружены. Тот, который подталкивал в спину, ведя по коридору, щеголял кобурой на поясе. Кобура была и у того, кто катал Ганину пальчики. С кобурой был даже поддатый мент, который, развалясь на стуле в дежурной части (видимо, его смена закончилась), лениво переругивался с коллегами. У тех, кто приехал сопровождать Кузьмича на поляну, дело и вовсе не ограничилось пистолетами. Идя на задержание, многие взяли с собой, перекинув на ремне через плечо, короткие автоматы – модифицированную к городским условиям модель «Калашникова».

Странно, что никого в мире это не смущает, думал Ганин. В двухстах метрах отсюда, на улице, целуются влюбленные, гуляют пенсионеры и пьет пиво местная молодежь. Что, если у одного из полицейских в голове перемкнет – он выйдет и разрядит обойму в персонажей этой идиллической пасторали? В Москве Ганину приходилось писать про такие случаи. И, как он знал по опыту, любое московское веяние рано или поздно находило своих последователей в провинции.

Полицейский остановил его у самой последней двери.

– Стой смирно, – сказал он и, согнувшись, стал возиться со связкой ключей, пытаясь отстегнуть ее от ремня. Связка крепилась к ремню карабином – что-то в этом механизме засбоило, карабин не раскрывался. Полицейский сопел и злился.

– Дай помогу, – сказал Ганин.

Полицейский посмотрел на него мутными глазами бассет-хаунда, и Ганин решил не лезть, встал молча. Ключи наконец отцепились, упали на пол. Полицейский тяжело наклонился за ними. Под темной формой колыхнулись мясистые бока. Пахнуло потом. Громыхнула дверь.

– Заходи.

Ганин зашел.

– И сиди тут тихо, а то…

– Что «а то»?

– Все «а то».

Полицейскому было лениво придумывать, что будет дальше, поэтому он просто захлопнул дверь. Звякнули ключи в замке. Застучали, удаляясь по коридору, его каблуки.

Ганин остался стоять. Камера освещалась тускло, еще хуже, чем коридор, и к смене света нужно было привыкнуть. Лампочка была одна. Чтобы заключенные не баловали, не били ее, не резали осколками вены и не ныкали их как оружие, лампочку обернули металлической решеткой. О решетку, силясь пробиться к светилу, бился упрямый мотылек.

Арестант. Эта ипостась была для Ганина новой. В прошлом он попадал в полицейские участки, но всегда причиной были мелкие нарушения. Один раз его забрали за драку, в которой он не участвовал, просто шел мимо. В другой раз взяли с открытой бутылкой спиртного. Взяли вместе с Мариной: тогда она еще не была его женой, а была привлекательной, черноглазой и неизвестной. Ганин с упоением целовал Марину на лавочке в городском парке. Открытая бутылка коньяка стояла у его ног. Как и когда подъехали полицейские, целующиеся не заметили. Но в следующий момент два рослых ухмыляющихся типа в форме уже изымали бутылку, а их самих везли в участок. Там влюбленных мариновали три часа и в конце концов выписали каждому по 500 рублей штрафа. Квитанция пришла по почте маме Ганина. В ней значилось: оштрафован за распитие спиртного в общественных местах. «Андрюша, – всполошилась тогда родительница. – Ты что, пьешь?»

Наркотики, их изъятие и водворение в кутузку входили совсем в другую лигу преступлений. Ганин прислушался к себе: что он чувствует? Возможно, на воле в следующий раз придется оказаться нескоро. Будет ли он тосковать по свободе? Станет ли тисками сжимать грудь? С некоторым разочарованием он был вынужден признать: пока не чувствовалось ничего, кроме головной боли. Жара съела все. Путешествие в кузове уазика оставило от всех переживаний сухой рыбий хвост. Арестант?

Он стукнул кулаком в железную дверь:

– Сами вы арестанты! Живете всю жизнь, как в тюрьме! Вы арестанты, не я! И бог ваш – телевизор!

– А ну заткнись! – проорал из коридора полицейский.

– Сам заткнись! – огрызнулся Ганин и добавил, как ему казалось, обидное: – Жиртрест!

– Чего глотку дерешь? – спросили Ганина сзади. – Не поможет это.

От неожиданности новоиспеченный арестант подскочил и крутнулся волчком:

– Что? Кто здесь?

– Дед Пихто, – передразнил голос. – Бесполезно драть глотку, говорю. Уж ежели сюда посадили, будешь сидеть, пока Боженька не смилостивится. А этих толстых лучше не дразнить.

Говоривший зашевелился в темноте, вышел к свету, и Ганин с изумлением увидел, что перед ним стоит поп. Мешковатая ряса казалась коричневой от пыли, из бороды – редкой, клочковатой – словно повыдергали волос, а под глазом лиловел синяк. Но зато другой, здоровый глаз отсвечивал неожиданным достоинством, а на груди, на грубой веревке висел солидный, размером с ладонь крест. Форма креста была диковинной. Деревянный, он имел восемь окончаний, и все их украшал хитрый орнамент.

– Дедушка… – смутился Ганин, и в следующую секунду, не зная как правильно обращаться к сокамернику, поправился: – Батюшка…

– Отец Дормидон, – церемонно представился поп, которому при ближайшем рассмотрении оказалось лет шестьдесят пять. – Настоятель прихода истинной древлеправославной церкви села Каменевка. Слыхал про такое?

– Нет, – честно признался Ганин.

– Темнота, – констатировал поп. – Всем известно: делают в Каменевке лучшее в мире подсолнечное масло! За ним и иностранцы едут, берут масло бочками, а потом слезные пишут письма – просят им в заграницу выслать еще. Не могём, говорят, без вашего масла более жить. А все почему? Все потому, что стоит Каменевка на особой почве, на целебных камнях. И питают они землю так, что прорастает на ней все, что ни посади. В соседних селах картошка – с кошачий вершок, а подсолнух вообще не встает. Потому что холодно, мало жизни в земле. А в Каменевке три картошки – уже ведро, такой вот урожай. Понял? Как же ты не слыхал о нашем чуде?

Ганин пожал плечами.

– С Москвы ты, что ли?

– С Москвы.

– А звать как?

– Ганин. Андрей.

– Я тебе вот что скажу, Андрей, ты только слова мои правильно прими. Гнилой этот ваш город, Москва. Людей много, а закваски в них нет. Предков не чтят, родства не помнят, и все им деньги, деньги. А что деньги? Пошто они? Идолище, золотой телец. Про них еще батюшка наш Аввакум говорил: не в богатстве щастье, а в том, чтобы Бога в свою душу принять, в благодатную его силу уверовать. Забыли про это на Москве и ходют теперь, телепаются: без Бога как щенята слепые.