Дед — страница 30 из 67

Подвели молодца силушки. Ноженьки не довели.

Ганин уже забыл, когда в последний раз так смеялся. Хохотали и Степан с Серегой. Все вместе они покатывались со смеху так, что из палаточного лагеря стали выглядывать люди: чего ржут?

Ганин съел две порции слипшихся макарон. «Бабы на вас нет, – сказал он. – Макаронники!» И сразу же подумал о ней – о бабе.

– Слышь, Серег, – попросил он. – Глянь, у меня синяков на лице нет? Прическа там, морщины – я вообще как? Презентабельный?

– Прическа самое то: зэковский еж. Укус на носу почти сошел. Скулы выпали – видать, паек в неволе был скудный. Глаза зияют тюремной тоской, – ответствовал Солодовников. – А что?

– Бабу пойду убалтывать, – приглаживая волосы, сказал Ганин.

– Какую? – изумился Серега.

– Ту, которую ты не уболтал.

– Галю? Журналистку?

– Ее самую.

Ганин стряхнул сухие травинки со штанин, хрустнул шейным позвонком. Кавалер он был знатный: в первый раз подкатывал к Гале с покусанным носом – красным и распушим, как переспелый помидор. После того неудачного подката его за руки уволокли в полицейскую машину. У девушки не должно было остаться никаких сомнений насчет того, кто здесь очевидное зло.

– Воды полейте, – попросил Ганин, стягивая футболку. – Смою казенный дух.

Ему полили из пластиковой баклашки, но сколько он ни старался, обмываясь и возя по себе куском мыла, казалось, что запах кутузки остался.

– А, черт с ним! – в конце концов сдался Ганин. – Нам скрывать нечего.

– Похудел ты, Андрей. В синячищах весь, – сказал, наблюдая за ним, Виктор Сергеевич. – И крест. Крестился?

– В камере дали, – отмахнулся Ганин.

Виктор Сергеевич кивнул и покрутил ус.

Степан Солодовников принес Ганину новую футболку. Спросил:

– Бриться будешь?

Проведя рукой по подбородку, Ганин решил:

– Буду!

Бритье во время сезона всегда было делом экзотическим и диковинным. Большинство дней подельники шарахались по полям небритыми и в зеркало смотрелись уже по приезде домой. Не забывал о бритье только Виктор Сергеевич – по старой армейской привычке к дисциплине. Раз в два дня он степенно выставлял перед собой бритвенные принадлежности (хранил он их в кожаном подсумке), вешал зеркальце на ближайший ствол и, тщательно намылившись, брился со вкусом и долго.

Борода Ганина всегда отрастала рыжей, хотя сам он рыжим не был. «Порода!» – отшучивался он. Светить перед девушкой редкой рыжей бородой было неприемлемо. Ему дали зеркало и бритвенный станок. Из зеркала глянула на него рожа смутно знакомая, будто где-то виденная, но где, уже и не вспомнить. Тюрьма нарезала новых складок на лбу. Губы сжались, вытянулись в линию. Глаза похолодели.

– Долго будешь смотреться словно девица? – поторопили Ганина братья, которым не терпелось увидеть, как тот будет управляться с журналисткой.

Он ругнулся на них, стал бриться.

Собирали Ганина, как жениха на выданье: после бритья принес ему Серега огуречный лосьон.

– Как это вы не выпили? – съязвил Ганин.

– Так это… Оставили для любви.

Лосьон оправдывал свое название: огурцами из флакона пахло на всю ивановскую. Вкупе со всем остальным образ должен был выйти неотразимым.

– Давай-давай, – подбадривал Серега. – У нас папаня ежели хотел, чтоб маманя его любила, всегда пользовал это дело. Огуречный запах что-то такое путает в их голове: становятся они падкие до мужской ласки, на все соглашаются.

– Чего сам не воспользовался? – спросил Ганин.

– Воспользовался. Не помогло.

Брызнувший лосьоном на щеки, побритый и помытый Ганин, наконец, собрался идти. Он уже было развернулся, подмигнув своим: «Ну, бывайте», – как неугомонный Серега предложил:

– Спорим, Андрюх…

Маялся Серега от безделья, и потому тянуло его на всякий спор.

– Спорим, что не выгорит твое дельце.

И Ганин, которому пары огуречного лосьона уже одурманили голову – как оказалось, не только женские, но и мужские головы от него ходили ходуном, – протянул Сереге ладонь:

– Спорим!

– На что? – встрепенулся Серега.

– Если выгорит, провезешь меня на закорках вокруг поляны два круга!

– Идет! А не выгорит, тогда… тогда… – пари, принятое Ганиным, застало Серегу врасплох: его бесхитростный ум силился придумать свой профит. Лучшими годами своей жизни Серега, как и все деревенские, считал время армейской службы. Там было все: и автоматы, и приключения, и можно было разгуляться вовсю. Вот и сейчас обратился он к тем дням:

– А не выгорит, будешь неделю отдавать мне честь по утрам! И говорить: «Здравия желаю, товарищ младший сержант! Рядовой Ганин к несению службы готов!»

– Руби! – воскликнул Ганин.

Подскочил Степа, рубанул. Виктор Сергеевич, наблюдавший за спорщиками, крякнул в усы.

– И смотри, – напутствовал оппонента Солодовников-младший, – чтобы без вранья!

– Зуб даю! – Ганин щелкнул большим пальцем по зубам и пошел.

Во вражеском лагере на него уставились во все глаза. Агенты службы безопасности, эмчеэсники, многочисленные механики и все, кто там был, застыли за своими банками тушенки, за штопаньем носков, за игрой в карты – и молча следили, как Ганин пробирается сквозь их стойбище, иногда, если нужно, переступая через сидящих.

Когда всеобщее оцепенение прошло, Ганина окликнули:

– Далеко ли собрался, мóлодец?

Он остановился. Оглядел лагерных. Лица ему не понравились. Обывательские какие-то лица, подумал он, не геройские. То ли дело его кореша. Взять Серегу – в одном лице и богатырь, и дурень.

– Девушка у вас есть. Галина Веденеева, журналистка. Ищу ее.

С одного из бревен поднялся кряжистый лысый мужик и спросил:

– По какому поводу интерес?

Ганин посмотрел на него сколь мог презрительно:

– Вам что до моего интереса, дяденька? Вы, часом, не муж?

– Ну, а если муж?

– Ну, а если муж, то тут у меня есть двое деревенских – большие специалисты по присказкам. И они так говорят: был муж, да объелся груш.

На вид мужику было лет сорок. И хотя в лагере, как и все остальные, он был по служебной надобности, то есть числился сотрудником ведомства того или иного, но был похож скорее на мелкого сельского предпринимателя или деревенского хулигана. По крайней мере Ганин представлял их себе так и не знал, кто еще в наше время практикует порочную моду носить спортивные штаны с остроносыми туфлями.

Не удержавшись, Ганин спросил:

– Где борсеточку забыли, уважаемый?

– Какую борсеточку? – не понял мужик.

– Как какую? Ту, в которую денежку ложат. Вы ж по коммерсантской части? Или по честному отъему?

Лысый понял, что над ним подшучивают, и озлился.

– Щас я тебе покажу честный отъем.

Сжав кулаки, он двинул вперед.

При виде прущего на него с недобрыми намерениями мужика в груди Ганина затрепыхался радостный нерв. И неожиданно все понял. Вот что сделала с ним камера – она подрихтовала его, сняла с него последний защитный покров. Робость, боязнь боли, инстинкт самосохранения – все эти нужные штуки и так редко давали знать о себе с тех пор, как он стал ездить на поля. Но в камере их выбили из него окончательно. И что другого человека надолго – а скорее всего, и навсегда – отвратило бы от поиска неприятностей, удивительным образом пробудило в нем обратное. Он как бы стал желать неприятностей еще сильнее. А там, где они не водились или где можно было обойтись без них, он теперь с готовностью брался создавать их сам.

«Глупая твоя голова, – прокомментировал открытие внутренний голос. – Эдак недолго и ноги протянуть». «Молчал бы уж, – притушил его Ганин. – Тридцать лет тебя слушал, и что? Много добра нажил?»

Мужик тем временем приближался. Выглядел он, несмотря на свой нелепый наряд, опасным, способным причинить неудобства. Ганину было плевать. Он стоял, ожидая его, и даже не поднял кулаки к лицу, не сделал попытки устроить защиту.

Все, кто сидел на бревнах, замерли. В сотне метров от бревен застыли как вкопанные подельники Ганина. Серега Солодовников позабыл про пари. Бровь его дергалась. Вместе с остальными он готов был сорваться и бежать на подмогу, когда будет нанесен первый удар.

Но удара не последовало.

– Стойте! – закричал женский голос, и между мужчинами, перепрыгивая через сидящих, встала Галина Веденеева, журналистка.

– Стойте! – повторила она и оглядела обоих. – Мужчины! Какие же вы дураки!

Ганин улыбнулся.

– Галя, – сказал он. – А я к вам. Хочу сделать признание.

– Пойдемте, – девушка с раздражением подхватила его под локоть, потянула вон из лагеря. – Признание… – пробурчала она. – Только вышел из тюрьмы, и уже с признаниями.

– Вам не кажется, что вы все-таки выбрали себе неправильную компанию? – спросил Ганин, когда они отошли. – Вы их рожи видели? Паскудные же.

– Вы свою видели? Оголтелая. Огуречным лосьоном несет.

– Так готовился к встрече.

– Готовился он…

Отведя его в сторонку, девушка остановилась и уперла руки в бока.

– Ну, – строго спросила она. – Что за признание?

– Как продвигается ваш репортаж?

– Неважно. Что за признание?

– Вы знаете, что меня вскоре наградят?

– Наслышана.

– И это значит, что первоначальную версию репортажа придется переделать. Я не тот злодей, которого вы там описали. Не пьяница и не наркоман, сколотивший вооруженное бандформирование. Я – герой. Говорят, мне окажет честь сам губернатор.

– Откуда вы знаете, каким я вас описала?

– Догадываюсь, – сказал Ганин. – После нашей последней встречи.

– Знаете, что мне в вас не нравится?

– Что же?

– Вы приезжаете сюда, и вам кажется, что вы умнее всех. Вы играете здесь в казаки-разбойники, играете в опасность, в приключения. Вот вы сейчас пытаетесь неумело флиртовать со мной. Вы думаете, самонадеянный: ну, разве эта провинциальная девчонка устоит? Для вас это тоже часть игры, все здесь для вас – развлечение, забава. А потом наступает осень, и вы отбываете в свой теплый тыл. Наигравшийся. Полный впечатлений. Вы как тот капризный маленький мальчик: нашалите в одном месте, а потом бежите под подол к маме – в свою Москву.