Ганин не стал делиться своими соображениями про прощание. Вместо этого спросил:
– Про большой город – это правда? Не поедете, если выпадет шанс?
– Правда!
– А если я вас позову?
Галя посмотрела на него и рассмеялась.
– Вы случайно не надумали на мне жениться, Андрей?
– Случайно надумал.
В конце концов, он никогда не сомневался, что нравится ей. Ее губы были близко, вечерело, и звуки пьяной вакханалии были их любовной песней. Сейчас он поцелует ее, а потом… Лес замер. Птицы замолкли. Луна ухмыльнулась. А потом Ганин вспомнил про недавнюю пощечину и остановился.
– Знаете, Галя, – сказал он. – Насколько я насмотрелся на людей – все хотят в большой город.
Луна плюнула в него желтым и липким. Деревья фыркнули. Трава-мурава зашелестела, и в этом шелесте Ганин отчетливо уловил обидное слово «дурило». За спиной внезапно пробудившийся Серега Солодовников заорал в космос: «Че, ё-мое!»
По правде говоря, так оно все и было. Про большой город и про Москву. Люди хотели перебраться в город, люди ненавидели его и от этого хотели еще больше. И так на памяти Ганина было всегда. Даже Серега Солодовников, побывав в Москве один раз проездом в детстве и сильно от московской гари и грохота очумев, иной раз спрашивал: «Ну, и как там белокаменная, Андрюха? А ежели я к тебе приеду?» Причем год от года эти вопросы раздавались чаще – видимо, в родной деревне Серега сходил с ума еще сильнее, чем некогда в чадящей Москве. А может, просто баламутили его картинки красивой жизни: вот белый лимузин подъезжает за Серегой к казино, вот небрежно сует он крупную купюру за отворот рубашки шоферу, вот столичные штучки манят пальчиками с наманикюренными ноготками: идем, Сереженька, идем к нам. Ганин мог только догадываться, что было на уме у парня, когда он спрашивал про Москву.
На полях к столичным относились со злобой и завистью. Называли мажорами, всегда подходили оценить экипировку, одежду, цацки, а затем в кругу своих брезгливо цедили: «На таком экипе я могу что хочешь выкопать. Это ж Москва». При случае пытались унизить – с Ганиным этот номер закончился быстро. Но потом, сидя на совместных пьянках, всегда блестели алчными глазами: «Как столица, брат? Деньги водятся?»
В Москву хотели полисмены, чиновники, трактористы, все-все-все. И вот надо же такому случиться – нашелся человек, который в Москву не хотел.
– Вам надо поставить памятник, Галя, – сказал Ганин. – Если только вы не лукавите.
– А вам, Андрей, надо дать первый приз – за галантное обращение с девушками. Мы с вами знакомы неделю, и за это время я уже и глупенькой у вас побыла, и лукавой, и не припомню какой еще.
Ганин рассмеялся и предложил.
– Может, перейдем на ты? Раз уж мы стали так близки.
– Может быть, – согласилась Галя.
– Ты хорошая, Галя. По крайней мере такой кажешься.
– Новый комплимент?
– Московское обольщение.
Ганин хотел шутливо приобнять девушку за талию, но снова вспомнил пощечину и передумал – еще не так поймет. Они гуляли до поздней ночи. Ганин звал Галю купаться в ручье, Галя отказывалась. Ганин пугал ее, что полезет тогда один, обнаженный, говорил, что это такая московская мечта – искупаться голым летней ночью в чистом ручье. Галя смеялась, крутила пальцем у виска. Ганин миллион раз хотел поцеловать ее, но не решился. Над ручьем появились светящиеся точки – светлячки, и он подумал, что это волшебство. Так и сказал себе: «Срань такая, это же волшебство!»
Часть II
Бросок
Танк, казалось, смотрел с укором: на кого, дескать, оставляете, добры молодцы?
Эмчеэсники провожали их компанию и вслед смеялись.
Посмеяться было с чего: больше всего их группа была похожа на тянущих лямку репинских бурлаков. Хуже всего было телевизионщикам. За два дня на солнце они обгорели практически до ожогов – это были уже не красные, как у Сереги, а пурпурные лица.
От выпитого накануне Игоря безостановочно рвало. Он шел, покачиваясь, и ботинки его были забрызганы съеденной вчера колбасой. Игорь этого не замечал. Время от времени его мотавшееся из стороны в сторону обезвоженное тело издавало стон.
Его коллеги по телевизионному делу выглядели не лучше. Тренога под камеру погнулась безнадежно. Саму камеру нужно было тащить, а вместе с ней – целый ворох проводов, микрофонов и осветительных приборов. Телевизионщики поругались уже на стадии выяснения, кому что нести. Искалеченную треногу решили выбросить к чертям собачьим. «Дома нас за нее прибьют», – раздался было слабый голос, но протестующего быстро переубедили: «Знаешь что, Юрик, тащи тогда эту дуру сам!»
Чтобы не умереть от солнечного удара, телевизионщики повязали на головы майки. Вереницу несчастных созданий возглавлял Серега. За ним ковылял Степан, бледный как мел. Ганин, Галя и Виктор Сергеевич шли особняком. Видимо, по причине того, что накануне не принимали участия в разгуле и разговаривать со страдальцами было особенно не о чем.
– Сколько я этой водки выпил, – проскрежетал, поравнявшись с ними, Степан. – Но такой бодун, как сегодня, в первый раз…
Ганин подумал, что даже водку губернатор не смог прислать нормальную. Передал дешевую сивуху, причем обставил это так же, как веками обставляли государевы люди, имея дело с простыми людьми, – с радушной улыбкой: родные мои, нате, пользуйтесь!
С такой же улыбкой белые братья подносили аборигенам одеяла, зараженные оспой, казаки чукчам – огненную воду, от которой у них не было иммунитета, и во все времена дарители улыбались шире некуда, поднося смерть на блюдечке. «Ничего в мире не поменялось, – с грустью подумал Ганин. – Старые приемчики продолжали действовать безотказно».
Эмчеэсники и остатки фээсбэшной агентуры выстроились в ряд и ржали, что было сил.
– Валите, шантрапа! – летело вслед уходящим копателям.
– Попили? – провожал их заливистый смех и свист.
Серега Солодовников покачивался, и со стороны казалось, что он вот-вот умрет. Все остальные, с майками на головах, выглядели так, словно уже умерли.
На рассвете перед выходом, пока все храпели, не ведая, какая злая судьба уготована им с утра, Ганин и Виктор Сергеевич подняли свой схрон. В яме обернутые промасленной бумагой в полиэтилене лежали артефакты войны – та малость, что осталась после нашествия предателя Фоки. Ганина серьезно беспокоил тот факт, что Фока знает места остальных схронов, сделанных в этом сезоне. Вполне вероятно, он уже наведался и туда. Так размышлял он перед рассветом, пакуя содержимое ямы в рюкзаки. И судя по тому, как хмурил брови Виктор Сергеевич, его одолевали те же мысли.
Однако малость малостью, а кое-что все же оставалось в схроне, и сейчас Ганин мучительно боролся с собой. Когда в толпе эмчеэсников начали улюлюкать им вслед, злость его – как это стало происходить в последнее время все чаще – взяла верх.
Ганин скинул с плеча рюкзак и выудил оттуда ржавый брусок – то, что осталось от противотанковой гранаты РПГ-40, частично разложившейся в земле, но по-прежнему грозной на вид. Примерив гранату в руке, Ганин глянул на улюлюкающих, приценился к дальности броска, а затем изящно, словно бейсболист на подаче, запулил гранату в сторону толпы.
Толпа ахнула, когда увидела, что к ним летит.
Те, кто поопытнее, сразу повалились на землю, закрыв голову руками. Необстрелянные остались стоять, разинув рты. 850-граммовый брусок ткнулся в землю, и некоторое время стояла тишина. Потом вслед уходящим раздались такие изощренные ругательства и проклятия, что Ганин с удивлением понял: некоторые он слышит впервые в жизни.
Комар
Они прошли не более двух километров, да и те дались с превеликим трудом. Начались бурелом, овраги. Деревья спасали от солнца, но все остальное в природе восставало против вторжения. Кучерявый Игорь разорвал сучком брючину, содрал кожу, потек кровью. Его коллега едва не сломал ногу, провалившись в яму. Яма, как подозревал Ганин, когда-то была вырытым вручную окопом – местные леса были изрезаны такими вдоль и поперек. Часто внутри ям находили кости, ржавое оружие, «смертники» с запаянными в них посланиями. «Дорогая Люся (Маша, Зоя, Алла), если ты читаешь эту бумагу, значит меня уже нет в живых…» – Ганину случалось держать такие в руках. К ним относились бережно. По выходу в цивилизацию несли в официальные поисковые отряды – те могли узнать, остались ли у погибшего родственники. Или искали родственников сами, сидели на телефоне, обзванивали незнакомых людей: «Вы понимаете, ваш дед… Дело в том, что он оставил вам письмо». Люди в трубке плакали, недоумевали, принимались угрожать – бывало всякое. При встрече иногда пытались всучить деньги: «Возьмите, вы же старались». Одна женщина принесла завернутые в белую тряпочку пироги с капустой. Пироги Ганин взял.
Помимо тяжелого похмелья проблемой оставались мины. Всевозможные фугасные, осколочные, фосфорно-термитные – все те смертоносные орудия, которыми воюющие стороны щедро одаривали друг друга, были разбросаны вокруг как грибы. Неразорвавшаяся надкалиберная М41 кумулятивного действия, стоило зацепить ее, оставляла от человека красные куски.
Ганин читал, что в среднем у фрицев не разрывалась каждая двадцать пятая мина. У русских процент был больше. В особо удручающих случаях минометный расчет заряжал и отправлял во врага одну болванку за другой, и они разлетались, неразорвавшиеся, по кустам. К сорок четвертому году процент брака в одном из цехов Хабаровского завода № 106 имени Молотова достиг ста. Станки нужно было чинить, но заниматься этим было некогда, мин требовалось все больше. Дирекция завода знала о браке, но продолжала водить за нос военпреда и ежемесячно отправляла в Наркомат вооружения отчеты о выполнении плана. Бойцы прозвали хабаровские мины жестянками. Сельская молодежь двадцать первого века, шаставшая по лесам, назвала их хлюпиками. Хорошенько отлежавшись в земле, мины теперь взрывались на раз. И тогда вместе со взрывом раздавался звук «хлюп», когда руки и ноги отрывались от тела и разлетались в стороны.