Дед — страница 38 из 67

В словах девушки почудился Ганину упрек.

– Жизнь такая, – неопределенно протянул он.

Жила по соседству с Галей в Дубках древняя бабка Маня. В 41-м году, когда пришли в Дубки фрицы, окончила она восьмой класс. Хотела идти в трактористки. Да вот только не пришлось: угнали Маню в Польшу, и вернулась она в родные Дубки аж через восемь лет. В 44-м освободили Маню советские войска. Тогда же на нее посмотрел сквозь пенсне серьезный чекист. И решили Маню пока в родную деревню не пущать, а отправить под Архангельск на поселение: отдать стране долг за то, что гнула спину на немцев.

– И до последних дней жизни – а прожила она без малого девяносто пять лет в трезвом уме и памяти – вспоминала бабка Маня две вещи, – рассказывала Галя. – Первая – это пенсне того чекиста и прозрачные его глаза. Смотришь в них, говорила, и видишь болото, и тонешь в нем. А вторая – это 22 июня 1941 года. Шла молодая Маня со школьного вечера. Шла босиком, было утро. Жара стояла в те дни страшная. И клубника уродилась, какой не было больше никогда. А наутро узнали они всей деревней, что началась война.

Галя аккуратно обошла увядший на солнце одуванчик. Не стала наступать.

– И сейчас стоит жара, как тогда, – сказала она. – На моей памяти не было такого жаркого лета. И старики не помнят. Я вот все думаю: к чему это? Может быть, жара – это какой-то знак? Что-то будет? У нас в райцентре объявились богомольцы: косматые, в нестираных одеждах, ходят по городу и призывают каяться. Говорят, грядет конец света. С ними дети грудные… И еще эти пожары. Ты слышал про пожары, Андрей?

– Краем уха, – отозвался Ганин. – По радио. Пока в кутузку везли.

– Меня возили на вертолете, я снимала для репортажа. Там настоящая стена огня – и она движется, становится больше. А перед огнем бегут звери – лоси, лисицы, волки. Это очень страшно. Это похоже на огненный шторм. И мне показалось, он живой, этот огонь. Я слышала, как он дышит. И я начала себя спрашивать: может, все это и правда предвестники… конца света? Может быть, мир действительно рухнет?

Ганин покачал головой.

– В Москву тебе надо съездить, Галя. В Москве жизнь идет, как обычно: люди кутят что есть сил, тратят деньги на цацки, дурных предвестий никаких не замечено. Если судить по Москве, мир пока стоит ровно. Впрочем, возможно, московский кутеж как раз и покажется тебя еще одним признаком апокалипсиса.

– Наши, новгородские, вашу моду себе забрали. Насмотрелись по телевизору красивой жизни, набрали кредитов – барствуют. Возьмет такой человек денег в долг, глядишь, уже и костюм, и машину себе купил. И баба новая при нем – молодая. Походит так красавцем полгодика, а потом мается, долги отдает. И уже ни машины, ни костюма, ни бабы. А одна только сплошная тяжесть, и тащить ее нету сил. Люди из окон сигают, вот до чего дошло.

– А ты, значит, против всего этого? Барства? – спросил Ганин.

– Против, – призналась Галя просто. – Я считаю, человеку много для жизни не нужно. А если завелись излишки, то всегда есть кому их отдать.

Они помолчали, следуя за людьми, растянувшимися по лесу цепочкой.

– Комаров в этом году совсем нет, – сказал Ганин. – Всех убила жара. Что это? Тоже предвестие?

Буквально через пару шагов у уха его неожиданно зажужжало, и Ганин, хлопнув ладонями, с удивлением обнаружил в них жирного раздавленного комара – возможно, первого увиденного им за лето.

– Откладывается апокалипсис, – пробурчал он.

Шли целый день. То и дело устраивали остановки – попить, посидеть, перевести дух – и ушли в итоге недалеко. К вечеру встали на краю небольшого оврага, взялись обустраиваться на ночлег. Лица у всех осунулись, под глазами залегли круги. Запах пота был ужасающий – из людей выходил вчерашний алкоголь.

Телевизионщики сразу повалились в спальники и захрапели, не дождавшись даже, когда распалят костер и будет ужин. «Салаги», – прокомментировал происходящее Серега Солодовников, придя из чащи с охапкой сухих дров. В дровах недостатка не было. Лес был полон пересушенных мертвых деревьев, и за дровами не нужно было даже нагибаться – знай себе тяни поникшие ветви прямо со стволов. Ветви отделялись легко, с хрустом. Серега, дурачась, сшибал их каратистскими ударами. «Ха! – кричал он с выдохом и ударял по ним ребром ладони или ногой. – Ха! Ха! Ха!» Крики его разносились по тихому лесу раскатисто, с эхом, так что, не видя Серегу, могло показаться, что на лес напал целый полк каратистов.

– Сколько в человеке энергии, – восхитился Виктор Сергеевич. – С утра был как маринованный огурец, и вот уже посмотри-ка – живой-здоровый.

– Энергия это да, – согласился Степан. Его, в отличие от младшего брата, продолжал держать в крепких объятиях бодун. – Еще в школе говорил ему физрук: давай, Сереня, мы тебя прицепим к генератору – будешь в колесе бегать и своей энергией школу освещать. За это, говорил, мы тебе отметки по школьным предметам автоматом проставим.

– А Серега?

– А Серега, здоровенный обалдуй, поржал-поржал, а вечером взял да и признался. Так и так, говорит, у физрука в столе сигареты лежали американские, «Кэмел», и еще перстень золотой. Я, говорит, их увел. «Как увел?» – спрашиваю. «А вот так», – плечами пожимает. «Тебя ж посадят!» А он: «Не узнает никто!» Я говорю: «В нашей-то деревне и не узнает? Да завтра уже каждая собака будет брехать». Полночи уговаривал дурака перстень вернуть – насилу уломал. С утра подкинул Серега перстень под маты в спортивном зале, а потом физрука позвал. «Пал Степаныч, не ваше это тут завалялось кольцо?» Физрук был готов Серегу расцеловать. Перстень этот ему по наследству достался от отца. А к отцу перешел от деда. Ну и так далее. «Сереженька, как тебя отблагодарить?» А Серый взор потупил скромненько так и отвечает: «Денежку, может, дадите, а, Пал Степаныч?» И отстегнул ему физрук двадцать пять рублей. Мы на них весь сельский магазин от пива очистили. Неделю пили…

– Что ты тут опять заливаешь? – спросил, подойдя с охапкой дров, Серега.

– Про геройства твои рассказываю. Про физрука.

– Молоток был наш физрук, – вспомнил Серега и мечтательно поцокал языком. – И пива попили знатно…

– Жигулевского, – напомнил Степан.

– Как сейчас вижу, пена из бутылки так и вываливается.

– М-м-м-м…

Братья замычали в два голоса, вспоминая вкус того пива, и деревенскую свою младость, и все прелести юных лет.

Сеятель

Ганин лежал в спальнике и решался на подвиг. Звезд над ним рассыпался миллиард. Сна было ни в одном глазу. Ганин думал: идти? Или не идти? Склонялся, что надо идти. Но тут же в голове раздавался второй голос, сомневающийся: «Опять нарвешься на пощечину, Андрюха!» – «А вот и не нарвусь!» – «Нарвешься, нарвешься! К гадалке не ходи!»

Вокруг гремел солдафонский раскатистый храп. Солодовниковы, вытянувшись во весь рост, отбросив пологи спальников, выдавали такие трели, словно соревновались, у кого выйдет звонче В соревновании этом, сколько Ганин их знал, всегда была ничья: рык младшего брата не уступал ни децибела рыку старшего.

За головой, там, где дотлевали остатки костра, сопел Игорь, усатый телевизионщик, и в такт ему подхрапывал Виктор Сергеевич. Издавали звуки и другие участники похода, но среди разноголосья вздохов, всхрапов и стонов отчетливо различал Ганин глубокое и сильное дыхание Галины Веденеевой. Вслушивался в него и втягивал носом воздух. Казалось ему, что воздух этот приносит сладостный запах женщины, ее молодого тела – близкого и такого далекого одновременно.

«Идти!» – перевесило в нем лихо. Ганин перевернулся на бок, приподнялся на локте, осмотрелся. Подельники лежали вповалку вокруг костра. Галя примостилась от мужчин в стороне – там, где отсвет затухающего пламени заканчивался и начиналась темнота. «Самое то», – подбодрило лихо. «Была не была!» – он выпростал ноги из спальника и пополз. Под ладонью хрустнула ветка. Потом еще одна. Ганин чертыхнулся.

Галя лежала с открытыми глазами. Увидя над собой его лицо – странно худое, почти страшное в отсветах костра, – она прошептала:

– Что так долго собирался, Андрюша?

Ганин зверовато улыбнулся, а затем, задержав дыхание, как пловец перед прыжком в воду, нырнул в ее спальник.

Пахло от Гали весной, горькой жимолостью, девичьей радостью и тоской. Пахло деревом изб, молодостью, жаждой жизни.

В небе над ними пролетела и упала звезда. Ломая ветви деревьев, прошел неизвестный большой зверь. Чудилось Ганину, что на звуки их любви из чащи слетаются древние духи. Негодуя, летят они к сплетенным телам и хотят посмотреть: кто те наглецы, что посмели разбудить их? Но, увидев их, встают зачарованные – завидуя живым, радуясь вместе с ними и боясь им помешать.

Взлетал Андрюха Ганин, тридцати трех лет от роду, высоко-высоко. И падал – низко-низко. Колотилось сердце. Покрылся бисеринами пота бритый загривок. И время от времени ухо улавливало шепот: «Тише, Андрюша, тише». А вместе с шепотом и еще что-то – то улыбался Андрюхе Ганину скупой на улыбки мир.

Когда все было кончено, они лежали – долго. Рукой Галя гладила его по волосам. Что-то ломалось в душе Ганина, стальной каркас давал трещину, теплело в груди.

– И что ты только забыл тут, москвич? – Галин голос был родной, ласковый.

И Ганин жмурился, как пригревшийся на руках хозяйки кот.

– Может тебя, Галя? Может, здесь я, чтобы мы встретились?

Она закрывала ему пальцем рот: молчи, не спугни… А что не спугни, и сама не смогла бы объяснить. Только хотелось ей гладить эту бедовую, стриженую, в шрамах голову. Гладить и гладить – до тех пор, пока боль, которой под пальцами пульсировала голова, из нее не уйдет.

В ту ночь Ганин заснул, как провалился в темень. Не было ничего. Даже призраки мертвецов, ста тридцати двух, не решились его тревожить.

На рассвете его пихнули в бок.

– Андрюха? Здесь ты, что ли? А ну вставай!

Над ним, сгорбившись, нависал Виктор Сергеевич.

– Сеять пора! – прошептал он. На колени Ганину бухнулся брезентовый мешок. В мешке звякнули друг о друга железки. – Поднимайся, не рассусоливай. Девушку не разбуди.