Кузьмич
Автобус подпрыгнул на ухабе. Перднул черным дымом, закряхтел, как старый дед.
– Расскажи мне про Кузьмича, – попросил Ганин. – Ты ведь знаешь его. Расскажи. Отчего он такой лютый?
Дорога стелилась перед ними, и не было видно ей ни конца ни краю. Большую часть ехали молча. Раздумывали о том, как совсем рядом исходит пламенем земля. Как катится, сама не зная куда, жизнь.
В отношениях – и без того еще хрупких и нежных – будто что разломалось после ночи налета. Вдруг стало непонятно: о чем говорить, как вести себя? Они тряслись в автобусе на соседних сиденьях. Но вместо того, чтобы прикасаться друг к другу, тереться коленками и бедрами и держаться за руки, как это делают влюбленные, попадая на соседние места в один автобус, они молчали. Отводили друг от друга глаза. Кузьмич подвернулся на язык от безнадеги.
– По правде говоря, я Ивана Кузьмича не очень хорошо знаю. Он сам в нашей редакции бывает нечасто, больше ходят замы его, – сказала Галя. – Но из того, что знаю, скажу: он – честный. Больницу построил для детей. Денег не давали, так он в Москву поехал, выбил там средства и построил. В села ездит: жилье, школы, техника, скот – все на нем. Из сел, если какая надобность, снаряжают к нему ходоков. Я сама видела: приходят бородатые старцы просить. Он их чаем угощает всегда. И если не поможет, то хоть выслушает. Но чаще расшибется в лепешку, но поможет. В один год сместили Ивана Кузьмича, а взамен поставили чиновника-новгородца. Сельчане пришли с пикетом, развернули у администрации табор, городище. В пяти селах встала пахота, отказались работать. Что делать? Пришлось Ивана Кузьмича вернуть.
– Прямо какой-то целиком положительный персонаж, – сказал Ганин. – Непонятно только, когда он все успевает, если он днями и ночами в лесу. Рыщет аки гончая.
Галя замолчала, отвернулась к окну.
– Ну что ты, – Ганин наклонился к ней, погладил по плечу. – Не хотел я твоего Кузьмича обижать. Хороший, ну и хорошо. Хуже, если бы плохой был.
– Рассказывали, что был у Ивана Кузьмича сын. Вырос, уехал учиться в Питер… – Галя внимательно посмотрела на Ганина, чтобы понять, не начнет ли он подшучивать вновь. Тот был серьезен, и она продолжила: – Костей звали сына. Говорят, Иван Кузьмич души в нем не чаял. И вот однажды приехал Костя на каникулы, ушел в лес и пропал. Навсегда пропал – ни следа, ни зацепки, будто ластиком стерли с бумажного листа. И кажется, увлекался Костя копкой. Разное оружие нес с полей, ордена ржавые – то же, что и вы. И считает Иван Кузьмич, что плохие люди повстречались Косте в лесу и что пропал он из-за своей добычи. Вот этих-то плохих людей он и ищет, а пока не найдет – все для него плохие.
Ганин поерзал на сиденье, стер пот со лба.
– А так он добрый, – докончила Галя. – Я интервью у него брала, ходила с ним, и всегда он был вежливый, обходительный: улыбнется, пошутит… И люди его любят, – повторила она еще раз, словно хотела защитить Кузьмича перед Ганиным. – Горой за него стоят.
Ганин попытался представить улыбающегося и отпускающего шутки Кузьмича, которого любят люди, и не смог. Вместо этого представился ему Кузьмич краснорожий, со вздувшимися венами на борцовской шее. Кузьмич, кричащий ему в ухо: «Попался, Андрюша, мать твою растак! Попался!»
Значит, добрый.
Значит, обходительный.
Воистину, чудны дела Господни на земле.
Откос
– И на что ты его сюда привезла? – Бабка Агафья, уперла в Ганина слезящиеся, выцветшие за много лет жизни глаза. – Он же порченый. Утянет тебя за собой на дно.
– Что ты, бабочка, – неловко улыбалась Галя. – Какой он порченый? Из Москвы он просто, другой он, вот и мерещится тебе.
– В Москве все порченые, – ворчала старуха. – А этот, вижу, прямо прогнил насквозь. Гони его, Галюня, в шею, пока беды не принес.
Ганин с Галей стояли перед восьмидесятилетней бабкой Агафьей – соседкой и надсмотрщицей за Галиным домом. Полутораметровая старушка, несмотря на почтенные годы, оказалась настоящим генералом. Заложив руку за отворот замасленного пиджака – носила бабка Агафья поверх юбки пиджак своего покойника деда, – она выхаживала, буравя глазами молодых, точно командир на плацу. Треуголки ей не хватает, подумал Ганин, в треуголке солидней будет бабка Агафья.
– Да ты не щурься, не щурься, – заметила его усмешку старушка. – Много вас таких щуратых я на своем веку повидала.
– Да я не щурюсь, – пожал плечами Ганин.
– Ох, девочка, хлебанешь ты с ним горюшка полной ложкой, – продолжила охаивать гостя бабка, да так, что уже Галя рассердилась.
– Бабушка Агафья, хватит уже! Ключи от избы где? Давайте сюда, мы в ней жить будем.
– Ты глаза не вылупляй на меня! Вылупила – чисто мать. И норов ее тебе достался – необъезженный, дикий. Только отец твой и мог с ней управляться. Старушка зашарила руками по карманам пиджака. – Дам тебе ключи, дам сейчас.
В грубоватом ее и ворчливом языке сквозила неприкрытая к Гале любовь. Агафья и смотрела на нее так, как иные смотрят на ясно солнышко: нежность и жизнь пробуждались в бесцветных бабкиных глазах.
– Вот они, родные! – Связка ключей весело звякнула, рыбкой блеснула на свету. – Да вы надолго ли? – наконец догадалась спросить Агафья.
Галя мельком глянула на Ганина.
– На недельку. Поживем здесь. Отпуск у меня.
– Ох, славная моя, – старушка ухватилась за Галю, стала целовать ее в обе щеки. – Славная! Да что ж ты не предупредила-то? Я б хоть помыла там, приготовила бы чего, баньку бы…
– Сама не знала я, бабочка. Выпал мне невзначай отпуск.
– Ну, иди, иди в дом, а я сейчас еды какой принесу, молочка, – Агафья легонько подтолкнула Галю под попу, и когда та повернулась, чтобы открыть дверь, еще раз зыркнула на Ганина.
Прошипела негромко:
– У-у-у, леший.
В избе было душно и пыльно. Окна занавесил паутиной паук. Паутина была и на печи – пузатая белая печь занимала большую часть пространства. Другую его часть занимал сервант с мутными стеклами да стол со стульями. Стульев, подсчитал Ганин, было шесть.
– Давно я здесь не была, – сказала Галя, открывая окно и осторожно в руку ловя возмутившегося и забегавшего по своим потревоженным владеньям паука. – Фу! – выдула его на улицу. – Давно, – сказала, опустилась на стул и заплакала.
– Что ты, Галя, ну что ты, – Ганин, бросив рюкзаки и холстину, присел на колени, неуклюже обнял ее. Почувствовал, как на плече стало мокро, как под рукой, сотрясаясь рыданиями, ходит худая и сильная спина. – Ну, не плачь ты. Ну, отпуск же.
Как и другие мужчины, при женских слезах Ганин чувствовал себя беспомощным, а потому городил всякую ерунду.
Явилась Агафья – с дымящейся кастрюлей зеленых щей.
– Ну вот, – проворчала она, видя происходящее и проворно ставя кастрюлю на стол. – Только явилась и сразу в рев. Видят тебя мамка-то с отцом! Видят и на небушке слезам твоим расстраиваются.
Одной рукой Агафья отпихнула Ганина, другой обняла Галю сама.
– Девонька, девица, дочушка, – принялась она заговаривать слезы. – Девушка плачет, серебро разбрасывает. Пока не высохло, кто найдет, тому любовь и почет. Девушка проплакала, слезинки нароняла – где упали, там и цветочки встали. Цветочки не простые, слезинками вскормленные, красотой поднятые, качаются на ветру, счастье к девице призовут… На-ка вот! – сказала Агафья, когда Галя отняла свое лицо от ее плеча. Бабка вновь ловко нырнула рукой в недра своей юбки и поставила на стол бутыль, запечатанную бумажной пробкой. – От слез да от холоду, быть бы весь век молоду.
«Самогон» – догадался Ганин, глядя на мутную жидкость.
– Да что же я в самом деле! – Галя отстранилась от бабки, поднялась на ноги. – Посуда на месте?
– На месте, Галюнюшка, – кивнула старуха. – Как была в серванте при тебе, так до сей поры и стоит. Ничего не трогала, тебя ждала. Приедет, думаю, хозяйка, сама разберется, что куда переставлять.
Галя прошла к серванту – аккуратному, на вид сработанному из благородного дерева и, судя по всему, очень тяжелому. Сервант будто бы стоял в тени богатырской печи, под ее защитой. И теперь, узнав хозяйку, хлопнул радостно дверцами, зазвенел тарелками и блюдцами – ну точно пес, который при виде хозяина машет хвостом.
Через минуту стол устлала белая скатерть, появились ложки, вилки, тарелки, рюмки.
– Молочко! – спохватилась старуха. – Молочко-то забыла!
Она выбежала за дверь, через минуту вернулась, торжественно поставила на стол большую крынку.
– Вот! Прямо из-под коровки, сегодняшнее.
Ганин помимо воли облизнулся, но тут же вспомнил: городским парное, из-под коровки молочко было противопоказано. Сколько раз пробовали, и все выходило им боком. С деревенских как с гуся вода, хоть цистерну молока выпей. Городские же после парного коротали ночи под кустом, костеря и молочко, и деревню, и подбросившую неожиданный «сюрприз» судьбу.
Вспомнив это, Ганин посмотрел еще раз с сожалением на крынку и решил, что к молоку не притронется ни за какие коврижки.
Разлили дымящиеся щи по тарелкам. Разлили самогон по рюмкам. Чокнулись.
– Ну, за приезд, доченька, – сказала Агафья.
Из рюмки она пригубила едва-едва, глаза ее увлажнились. «А ведь голубые были когда-то у бабки глаза! – с удивлением подумал Ганин. – Ведь была красавицей всего каких-то полвека назад».
Агафья промокнула губы платочком, разгладила руками скатерть.
– Ну, как жизнь-то, Галюшка? Как доехала? Все рассказывай.
Старушка уперла колючие кулачки в подбородок и уставилась на Галю, приготовилась слушать. Ганин потянулся за бутылкой – чего уж стесняться, раз его все равно игнорируют – и поймал новый злобный взгляд.
– Смотри, москвич, не упейся тут. Видишь, девонька, кого привезла? Чуть что к бутылке – верно, алкаш.
– Да не алкаш он, бабушка. С дороги просто.
– Знаем мы таких: чуть отвернешься, уже нализался, лежит пьян-пьяным под кустом. Ну, рассказывай, рассказывай ты.
Ганин, чтобы позлить бабку, налил себе полную рюмку и выпил, кивнув женщинам, не чокаясь.