Рассказывать Гале было особенно нечего. Ехали они нудно и долго. В пути автобус все же сломался – перегрелся мотор, повалило из-под капота черным. Водитель вышел, долго курил и чесал лоб, потом полез исправлять поломку руками, помогал себе трехэтажным матом, а пассажиры, кто не спал, высыпали на солнце и стояли, стояли, стояли. Ганину казалось, что они прожарились, как шашлыки. Потом, кашлянув, автобус поехал дальше. Вот и весь сказ.
– … вот и весь сказ, бабочка. Уморились мы, – сказала Галя. – Ну, а жизнь. Работа и дом – вот моя жизнь. По развлечениям не хожу, городского бытья не вижу.
– А ты походи! – посоветовала старушка. – Походи, походи, чего тебе, молодой, дома сидеть? Глядишь, походишь, да присмотришься, может, женишка приищешь себе, – наличие Ганина в качестве жениха Агафья игнорировала.
Галя кивнула, спорить не стала.
– Да ты устала! – увидела вдруг старушка.
– Что ты, Агафья! Вовсе нет!
– Устала, устала, не спорь. Глаза вон сами собой закрываются, – Агафья засуетилась. – А я тебе постелю!
– Не надо, бабочка, я сама.
– Ты это слово забудь, пока тут живешь! А я на что? Неужто доченьке постельку не приготовлю? Не обогрею, не накормлю? Ты же домой приехала, странница блудная. Сиди, отдыхай!
– Вместе нам стели, – подначил Ганин бабку, не удержавшись. – И чтобы две простыни, укрываться.
– Шиш тебе, – огрызнулась старуха, гремя ящиками комода. – Ляжешь вон в сенях отдельно. На пол.
Ганин, которому алкоголь уже ударил в голову, разулыбался, ущипнул Галю за попу. Та ойкнула, шлепнула его по руке. Потом придвинулась. «Привыкай, – шепнула. – Такая вот бабка Агафья. Я раз на каникулы приехала с однокурсником, так она его кипятком – только чтоб от меня отлип. Потом божилась, что не нарочно. Да я ей не верю».
– Кипятком? – Ганин покосился на печь, куда полезла стелить постель, кряхтя и приговаривая что-то свое, Агафья. Со своего места ему был виден только тощий, в юбке, старухин зад да две торчащие ноги в чулках.
– Бабушка такой момент выбрала: он мыться пошел и кричит из бани: «Поддай водицы!» А она говорит: «Сейчас я тебе поддам!» Да как плеснет ему на спину черпак кипятку! Повезли его в город, мазали спину мазью в больнице. А пока мазали, решили на всякий случай анализы взять. И взяли. И, ты представляешь, нашли у того парня дурную болезнь – подцепил где-то. Хорошо, не успели мы… Того-этого.
Ганин поскреб подбородок: хороша бабушка, ничего не скажешь. Ясновидящая она, что ли? А коли так – знает ли она, что у него в холстине припрятано? А каких они дел в лесу натворили? И если знает, то расскажет ли Гале прежде, чем он сам решится? По старухиному заду на печи определить это было сложно.
– Ну, – наконец спустилась на грешную землю бабка Агафья, – постелила я тебе наверху доченька, спи-отдыхай. А печь не топи, тут и так духота, а станет совсем тяжко. А лучше-ка окна пошире открой: будет воздух свежее и сон крепче. Жарища-то какая стоит. Только ночью и спасение нам.
Она расцеловала Галю в обе щеки.
– Пойду я. Рыдать больше не вздумай. Съешь лучше еще щец. И посуду не мой, приду утром, сама намою. А вода у вас есть, я проверяла – умываться захочешь, включай, не боясь. Может сначала со ржавчиной пойти, но потом разойдется.
От всей этой нехитрой заботы Галя, казалось, вот-вот была готова снова заплакать.
– Спасибо, бабочка, – щеки ее порозовели. – Может, на посошок? – предложила она робко.
Старуха откликнулась с охотой:
– А можно и на посошок! – Но снова отпила из рюмки чуть-чуть, поставила на стол недопитую.
Ганин бахнул свою залпом, отправил в рот полную ложку щей – захрустел, расслабился.
В открытое окно закатилась луна, круглая, как каравай. Прилетел зеленый жук, стал стучаться об лампу. Пахло травой, старым деревом. Луна плескалась в тарелках, рюмках, в выцветших глазах старой Агафьи.
«Если бабка сейчас вскочит на метлу и вылетит в окно, я не удивлюсь», – подумал он, посмеялся про себя и вдруг, подняв голову, уперся в костлявый старухин палец.
– Все про тебя знаю, кобель, – палец раскачивался перед его носом. – Гляди у меня!
– Метла, бабушка, – сказал он.
– Что метла? – не поняла старуха.
– Смотрите пьяной не летайте.
Галя против воли прыснула в кулак. До старушки доходило долго, а как дошло, потрясла она сухим своим кулаком и топнула ногой.
– У-у, – бросила она, забыв в ярости все ругательства. – У-у-у… – Наконец одно из них выскочило на язык: – Черт московский!
Галя потянула ее за подол. Ей было и стыдно за свой смех, и в то же время еще смешно. Пряча лицо в складках бабкиного платья, продолжая хихикать, она попросила:
– Бабочка, не сердись на него. Дурак он. Чего на дурака сердиться?
Старуха посмотрела на нее сверху – сначала строго, но сердце ее оттаяло быстро: в следующий миг она уже гладила девушку по голове, перебирала узловатыми пальцами ее волосы.
– Ох, Галюшка, сколько ходит молодцев по земле, а выбрала ты такого, что ни бе ни ме. Ну да хорошо хоть сама явилась… Спи завтра подольше, да на реку потом сходи, да в лес. К бабке Дуне загляни, помнишь бабку Дуню-то? Спрашивала она про тебя: как ты в городе, чем живешь? Вот и расскажешь ей. А обед я сготовлю, ты только скажи, чего хочешь.
– Ничего не хочу, бабочка, – сказала Галя, поднимаясь и обнимая старуху. – Сама сделаю все.
– Сама-сама… Сама в городе будешь, а здесь пользуйся, пока бабка жива.
Они еще раз обнялись, старуха подвязала косынку.
– Ну, спаси Христос, – перекрестила она Галю и взялась за ручку двери. – Пойду я. Чего понадобится, зови, прибегу.
Хлопнула дверь, и остались Галя и Ганин сидеть за столом с недопитым самогоном и кастрюлей щей. Помолчали. Продолжал стукаться об лампу жук. Скрипело, принимая хозяев, живое дерево дома, его плоть.
Они выпили еще, молча чокнувшись. В головах уже шумело, воздух стал пьяным, зовущим, тут Ганин возьми и выпали:
– Пошли на откос.
– Сейчас? – не поняла Галя.
– Сейчас, – кивнул он. – Купаться будем. Голые.
– Да что ты, Андрюша, – Галя всплеснула руками точно так же, как минуту назад это делала бабка Агафья. – Да что ты! Люди что скажут? А вдруг увидит кто? Стыд какой будет.
– Кто увидит? Деревенские десятый сон досматривают. – Он уже поднимался, тащил майку через голову, шел к двери. Обернулся, взявшись за ручку. – Ну? Веди, что ли?
Шли огородами, жглись крапивой – Ганин, полуголый, особенно. Заросли крапивы были в человеческий рост. Иногда заросли вдруг заканчивались, и неожиданно выскакивали грядки с пузатыми кочанами капусты, но тех было немного – крапива отвоевывала деревню у людей.
Перелезли через кривой забор. Прошли мимо черной брошенной избы. В глаз Ганину залетела неведомая мушка. Пока тер веко, моргал, ковырял пальцем, не заметил, как выскочили на откос, а увидев, встал как вкопанный.
Внизу белел песок и текла река. От света луны вода казалась одновременно золотой и матово-черной. Темнели стога на другом берегу. Стрекотали цикады.
Привыкший к грубым людям, к костру и спальнику, Ганин растаял, как мороженое, залюбовался. В этом мире – в отличие от его собственного – царила безмятежность. Даже запах далекой гари был к месту – легкий, будто кто-то на другом берегу жег костер.
– Красота, – сказал он.
– Красота, – согласилась Галя.
Они разделись, сложили вещи на песке – аккуратно, боясь разрушить гармонию. Взялись за руки и вошли в воду.
Вода смыла грязь.
Вода смыла прошлое и соскоблила былые грехи.
Золото луны было золотом благословения.
Он нырнул.
Под водой, качаясь, его ждал безглазый и безволосый солдат.
– Ломит, – пожаловался он. – В груди ломит, Андрюша, – и протянул к Ганину руки. – Не посмотришь, что там, а?
Ганин заорал, но вместо крика изо рта выплыли зеленые пузыри.
В груди солдата зияла дыра.
Двухсотлетний
Началась такая жизнь. С утра приходила бабка Агафья, ставила на стол молоко, хлеб, творожную запеканку. Они просыпались лениво, ходили босыми по полу, долго завтракали, долго курили, молчали, обнимались, еще молчали, еще курили.
Агафья косила бесцветным глазом на Ганина и улыбалась Гале. Находя их вместе под одной простыней, ворчала. Раскладывая еду, бормотала свои старушечьи заклинания, сглазы. Ума большого было не нужно, чтобы понять, в чей адрес они направлены. Но пока бабкина порча не действовала: Ганина не убило, не зашибло бревном, он не отхватил себе ногу или руку, хотя орудовал топором каждый день и помногу – рубил, тесал, ставил новый забор. Желая позлить бабку, он спрыгивал по утрам с печи голый, шел к столу, отламывал хлеб. Ухмылялся.
– Стыда у тебя нету. Рожа! – плевалась бабка.
Но было видно, что наглый москвич смущает ее и что не знает Агафья, как с ним быть. За всю жизнь никто перед ней голым так открыто не хаживал.
Галя всякий раз тянула его за руку, пыталась остановить:
– Не надо, Андрей. Зачем?
– Затем! – интуитивно он полагал, что болтающийся член был лучшей защитой от сглаза.
Кроватью им была печь. Ганин впервые спал на печи и нашел, что лучше он не спал нигде. Стелили стеганое одеяло цветастое. Сами ложились поверх. Кирпичная кладка печи давала прохладу. Из окна, открытого настежь, перетянутого москитной сеткой, иногда тянуло наверх сквозняком. Ганин закрывал глаза и засыпал.
Видения отступили. Солдатик, привидевшийся ему во время ночного купания, был последним отголоском потустороннего мира. Сон был черен, как ночь. Мертвецы не плавали в воде, не ждали Ганина в кустах, не караулили в уборной. Ганин решил, что это деревенский воздух выдувает из его головы дурь. Он спал, ел, работал, любил Галю и здоровел.
Меч он определил на чердак. Там забросал его сухим сеном, глянул последний раз, плюнул – «чтоб тебя!» – и ушел. Решил, что чем меньше будет бдеть над находкой, тем слабее будет ее колдовство.
Забор, завалившийся набок к их приезду, вставал в полный рост. Когда с ним было закончено, Ганин взялся латать крышу. Раздобыл в сарае рулон рубероида, гвозди. Полез наверх на самом солнцепеке и на тридцатом или сороковом гвозде заработал солнечный удар. Но даже это было хорошо. Даже это было очищением. Работой выбивал из себя Андрюха Ганин черные мысли, гнал прочь своих бесов, и они, казалось ему, отцеплялись – разжимали когти, отпускали его теплую душу.