Дед — страница 56 из 67

Снов не было. Была темень тьмущая, и лаяли собаки.

Ганин открыл глаза. Лай – далекий, прерывистый – остался. Вскочил на ноги и кинулся будить остальных.

Солнце висело над лесом, как большой розовый зефир – еще не нагревшийся в свою полную сатанинскую силу. Сколько они спали? Двадцать минут? Тридцать?

– Подъем! – зашипел Ганин. – Подъем!

Братья отмахивались, изо рта Сереги натекло на траву озеро слюны. Обещали физическую расправу. Жаловались мамке. Когда Ганин и присоединившийся к нему Виктор Сергеевич продрались сквозь сон к их разуму, лай стал уже четче, ближе.

Похватали вещи. Ломанулись прочь от лая – с шумом, как те кабаны. Они, по сути, и были кабанами, подумал Ганин, и теперь их гонят, травят собаками, и они несутся, вытаращив глаза, и не знают, что, возможно, главный охотник поджидает их впереди.

Наткнулись на ручей. Разулись, пошли по нему, думая, что так собьют след, но скоро бросили эту затею: ручей становился шире, кое-где воды было по пояс. Шли они медленно – слишком медленно для их ситуации, увязая ногами в песке, держа в дрожащих от напряжения руках скарб над головой.

Присели отдохнуть, вылезши из воды. Лая теперь слышно не было. Закурили, пылая пунцовыми лицами, и тут, кажется, впервые всех пробрало.

– Пролетела жизня, – сказал Серега. – Сколько дадут, когда поймают?

– Ничего не дадут. Положат прямо в лесу рядком, – Виктор Сергеевич промокал платком лысину, приобретавшую к концу лета цвет печеной картошки – коричнево-серый.

– А если сдадимся? Сами выйдем к ним и поднимем ручки? Пойдем на сотрудничество? – Серега желал знать. – Скостят срок?

– Четыре человека мертвых. Как сам думаешь? Скостят?

– В Питер надо идти, – сказал Ганин. – В Питере пытаться продать антиквариат, делать документы и уходить к прибалтам.

– А мамка? – вырвалось у Сереги. – Мамка наша будет как?

– Будешь мамке бандероли слать.

Они разом выдохнули дым.

Включилась высоко в деревьях кукушка. Прокуковала два раза и смолкла. Повеяло паленым снова.

– По ком кукует? – вздохнул Степан.

– По жизнé нашей проклятой, – сказал Серега.

– Двинули, – сказал Ганин.

– Двинули, – согласился Виктор Сергеевич.

После привала рюкзаки и вещи показались в три раза тяжелее. Холстину с мечом Ганин обмотал изолентой, из изоленты сделал ручку – чтобы перекидывать через плечо. Конец меча торчал из-за правого бедра, задевал за кусты, деревья. Над плечом, проделывая то же самое, издеваясь над новым хозяином, торчала рукоять.

С мешком, в котором звякали монеты, проделать номер с изолентой было сложнее. Серега со Степаном несли его по очереди, закинув за спину. Виктор Сергеевич было хотел помочь, но братья, разозлившись на судьбу, огрызнулись: «Да ну тя!» И Виктор Сергеевич отстал.

Лес был сухой, хвойный. Ганин с удивлением отмечал, сколько сосен стояли с голыми ветвями. Лето ли их убило или просто все соки почему-то ушли здесь из земли, не оставив пищи деревьям, было непонятно.

В разгар бегства в кармане Ганина неожиданно завибрировал телефон. Как всегда, связь ловилась в местах, где ее не должно было быть в принципе. Звонила Марина – бывшая. Из Москвы.

– Андрей? – голос ее звучал глухо, искаженный расстоянием, плохой связью и временем, которое развело их, сделав чужими друг другу. – У тебя все нормально?

– Как Варя? – заорал в трубку запыхавшийся Ганин. – Варя? Варя как?

– Остановись, Андрей, – сказал голос в трубке. То ли он принадлежал Марине, то ли уже нет. – Я прошу тебя. Остановись, сдайся, приди с повинной…

Связь пропала.

Ганин еще вглядывался в трубку какое-то время, пробовал набирать московский номер, но без толку. И тут он подумал: может быть, мироздание – включая и выключая на свое усмотрение сотовый телефон – хочет ему что-то сказать? Подсказывает выход? Предупреждает? Пытается отвести от беды?

Он остановился, убрал трубку от лица и огляделся.

Перед ним прямо под ногами в сухой серой траве блестел капкан – словно ждал.

Подошел Серега, подтолкнул сзади плечом.

– Эко, – сказал он. Отломал сучок от дерева, бросил в металлическую пасть.

Капкан лязгнул, злясь, что не получил добычу. Раскусил сучок пополам.

Серега

Они шли день. Плутали, пару раз казалось, что ходят по кругу. К ночи остановились на ночлег: решили, что поспят несколько часов и перед рассветом двинутся снова. Расстелили карту. Стали изучать маршрут и не поняли ничего.

– Чертовщина какая-то, – в свете фонарика лица были похожи на мумий. – Мы где?

По очереди тыкали пальцами в карту, каждый выдвигал версии, поругались, не найдя общего мнения, и в итоге легли спать обиженные друг на друга, губы надулись. О том только и смогли договориться, чтобы выставить караульного и менять его каждый час. Всего получалось по три часа сна на каждого. Немного, но и то хорошо.

Демонстративно отвернулись друг от друга и лежа еще ворчали: из каждого спальника доносилось – «дурачье» да «идиоты». Даже Серега, первым вставший в караул, вполголоса ругался на остальных, хотя караульному полагалось быть выше земных страстей. Ругался и плевал в траву. Курил, пряча сигарету в ладонь, чтобы не мелькал огонек.

Ганин смотрел, как по травинке перед его носом ползет божья коровка. Он вспоминал, как выглядят лица убитых телевизионщиков, и ни одного припомнить не мог. Вот курчавый Игорь, их главный, – вместо лица словно туман. Вот Юра, оператор, который всегда кряхтел под камерой, – туман. Вот Гоша, Дима – туман и туман. Почему так? Вроде виделись совсем недавно.

Он подумал еще про Варю: поймал себя на мысли, что совсем не знает, какая погода стоит в Москве. И если там так же жарко, как она спасается, Варя? Ходит с зонтиком? Повязывает косынку? Не обгорела ли? Они вот, мужики, все обгорели и пропеклись – рожи цвета задницы большой ящерицы-варана, загар накладывается на загар. «Ты уж берегись там, доча, – прошептал он, – в солнцепек не ходи».

Он стал думать про Галю, спросил себя – влюбился? И ответил: влюбился, хотя жить с такой влюбленностью грустно. Что теперь от этой любви? Когда увидятся? Даже не попрощались. А если завтра тюрьма, срок? Ганин в зэковской ушанке. Получит лет эдак пятнадцать, а то и пожизненное. Приедет она проведать? Констатировал: не приедет. Будет ненавидеть всю жизнь и клясть судьбу за то, что свела их. Проклятый меч! Ганин пнул ногой холстину, лежащую рядом. Холстина взбрыкнула, зацепила травинку, по которой ползла божья коровка, – та свалилась лапками кверху. Не иначе проклятье на мече: приносить всему живому вред.

Сидел и думал о своем Серега. Выкурил одну сигарету, расплющил окурок о землю, закурил новую. Вздохнул. Лезли Сереге в голову мысли о смерти. Надо же, удивлялся он сам себе: вот сижу я, здоровый 26-летний обалдуй. Ноги у меня ходят и руки двигаются. И сердце работает как новый мотор.

А только есть такая мысля, что смертушка (Серега называл смерть ласково, по-деревенски) уже стоит за спиной. И вот уже руки протянула – костлявые. Правду говорили старые: костлявые они и холодные. И поглаживает по голове и зовет: «Сереженька, а, Сереженька? А ну со мной?» Сосет у Сереги под ложечкой, и зябко ему, и боязно. Он в деревне на быка ходил – боязно не было. И в армии был первый забияка и драчун – никого не боялся. А тут сидит он на своей родной земле, поджавши ноги, укрывшись курткой с головой, и тишина вокруг разливается, и благодать наконец-то легла на мир после дневного мора, и звезды танцуют в небе, ну точно яичница на сковороде, а Сереге зябко и боязно.

Вспоминает Серега, чего он в своей жизни не сделал. Детей не родил – грустно. Бегали бы сейчас дети. Он бы выходил во двор, закуривал, садился, жмурясь на солнце и смотрел бы на них, белесых, как он сам, и до старости не мог бы насмотреться. Сидел бы сто лет и один год, и борода бы вилась между ног, и по земле, и в траву, а дети бы росли, а он бы сидел – счастливый. Такой счастливый, как только можно представить. Куда он раньше смотрел? В армии сказала ему одна, что беременна, так то в армии: солдат, он человек вольный – получил дембеля, поминай как звали. Он еще думал тогда: остаться, может? Не серьезно думал, а тешил себя, игрался, представлял себе другую жизнь: «А ну как останусь – что будет? Огород заведем. На работу пойду». Но только дали приказ, сел Серега на поезд – красивый, фуражка набекрень, чуб кудрявится – и укатил домой.

Вот бы, подумал он, вернуть назад время. И к бабе той. «Может, дашь мне второй шанс, смертушка, милая?»

«Не дам, Сереженька, – отвечает. – Не дам, родной. И так ты уже достаточно по земле потопал».

«Да куда ж достаточно? Двадцать шесть годов всего! Считай, и не топал».

«Достаточно, Сереженька, достаточно. А ну со мной?»

Мамке, попросил он, сарай надо делать. Сарай остался у мамки кривой, как она с кривым сараем?

«Это, Сереженька, уже не твоя заботушка. Ты думай теперь, как перед Создателем явишься, что ему скажешь».

«Так я ж неверующий».

«Ах вот оно что! – протянула смертушка сокрушенно, и стало Сереге еще холоднее. – Ну тогда готовься зрить темноту».

«Как темноту?»

«А как ты хотел? В Бога не веруешь, в живую душу тоже – остается темнота. И в Писании об этом сказано: по вере вашей да будет вам».

«А если я поверю? Вот возьму прямо сейчас и уверую?»

«Ох, Сереженька, знал бы ты, сколько у меня таких. Ну ничего: Господь, он добрый, всех приемлет. Он, знаешь, иным как дедушка. Но перед иным разверзнет и ад – если усмотрит перевес по злым делам. У тебя там как, без перевеса?»

«Не знаю, смертушка», – смутился Серега.

«Пил? Курил? Сквернословил?»

«Было дело», – Серега покраснел.

«А благие дела совершал ли ты?»

Он задумался. Совершал. Голубя в детстве подобрал и выходил. Голубь со сломанным крылом был. Помирал. Голубь это хорошо. Любит он голубей. Всякую тварь любит.

«Ну? – поторопила смерть. – Пойдем, что ли?»

«Может, дашь еще сроку, смертушка?» – попросил последний раз Серега и заплакал.