Дед Пихто — страница 12 из 28

За сеткой одной из вилл зеленеет поле для гольфа, за сеткой другой — игрушечная железная дорога с мостиками, тоннелями, малюсенькими деревьями, игрушечной автостоянкой, станцией и посёлком в дюжину ладненьких домиков под черепичными крышами, с цветами под окнами, в окнах загорается свет, струится уют, и мы, кукольные, сидим с Анютой, пьём чай...

Станция Цоо, Берлин. Калачов покидает вагон и окунается в неожиданно чуждую стихию. Сравнить эту стихию ему не с чем: в Потсдаме — мило, в Москве — больно, здесь в Берлине — никак. Здесь тебя нет, не было и не будет никогда. Калачова это устраивает. Незримой тенью сквозит он в пёстрой толпе вдоль нарядных улиц, любуется, дивится, силится постичь чужую поэзию чужого бытия. «Бите, во хэльт хир дэр аутобус нуммеэр хундэрт?»

— декламирует он по бумажке седому господину в очках. Тот улыбается, трясёт головой, лопочет что-то по-бельгийски. А может, по-голландски. Калачов холодеет: неужели в Бельгию попал? И как ему из этой Голландии выбираться? Мысль взять и проснуться не приходит ему в голову. Он повторяет своё заклинание снова и снова, в результате Берлин возвращается. К нему подкатывает огромный двухэтажный автобус № 100. Калачову нравится номер, нравятся низкие, над самым асфальтом, ступени. Вот он входит, протягивает щекастому водителю в белой сорочке при галстуке дойч-марки. Тот выдаёт ему ещё один красивый билетик с отметкой времени и места посадки, кладёт здоровенные руки на руль и трогает с места, продолжая прерванную беседу с двумя весёлыми девушками на первом диване. А Калачов стремится наверх, во второй ярус. Там пассажиров нет, и крыши — тоже! Второй ярус полон восторга и солнца, и Калачов едет, едет по Берлину один! Нет, он летит! Он поёт что-то про «наших казаков» на всю кипящую Кайзер-штрассе, и пушистые беленькие старушки во встречном омнибусе машут ему ладошками. Они его понимают, у них тоже нет крыши, уехала; транспорт со старушками похож на корзину одуванчиков.

Триумфальная арка. Под ней проводит свои войска Калачов. Войска проходят торжественным маршем, пыжа груди. Но что это? Миновав Арку — кульминацию триумфа — они попадают в волчью яму необъяснимости и кувырком падают вниз. На той стороне Арки исчезает привычный здравый смысл и возникает обратный — такой парадокс — ещё более здравый. На той стороне — ново-гаютинский рынок, только торгуют там не бакалеей, а амуницией армий всего мира, а заодно — наградами и деньгами всех времён и народов. На той стороне площадь Абсурда, шутки ради называемая Паризер-плац: знаки доблести и славы, предметы гордости, символы власти кучами лежат на брезентовых прилавках и плачут по родному Триумфу и хохочут: купи любой! поменяй на что хочешь! в любом количестве! почти даром! Полкило Золотых Звёзд Героя — на поленницу из Маршальских жезлов! Каски вермахта вкупе с советскими бескозырками

—    на тонну поддельных кусочков великой берлинской стены! Блестящий генеральский мундир, снящийся воякам, висит на плечах обкуренной шлюхи: забирай обоих, что в придачу к чему — решай сам. Антитриумф. Триумфальная арка наизнанку. Рядом — рейхстаг без купола, ущипните меня. По обезглавленному параллелепипеду ползают человечки, заматывают его широченными лентами, бинтуют, называется

—    арт-проект какого-то польского американца. Вокруг по газонам ходят немцы (по газонам — немцы!), ходят семьями и глазеют на человечков, жуя кукурузу и гогоча. Очаровательная француженка в красной шапочке Шарля Перро крутит ручку шарманки и поёт, притоптывая, пристукивая деревянными башмаками. Болгарская нестинарка под волынку пляшет босиком по битому стеклу. Джаз-бэнд из шести рыжих пыльных фраков уже отыграл и собирает манатки, ма-тюкаясь по-русски. «Привет, матовые», — говорит им Калачов. «О, земляк, дай закурить. Давно из России?» — «Сто лет».

11. Музей кино

Калачов заплакал и проснулся. Солнце стояло высоко, ромб света на стене лежал низко. «Арт-отель», 10-46 местного, потсдамского времени. Калачов решительно сдул с себя невесомое одеяло, прошёл в ванную. Выдавил на зубную щётку восклицательный знак. Брился особенно тщетельно. Ну, душ — как всегда.

Завтракал скромно. Трёх дней изобилия вполне хватило, чтобы насытиться. Взял кофе, сэндвичи и чашку фруктового компота на сладкое. Вышел на солнышко, присоединился к Олесю Кавычко; Винтера не было. Олесь завтракал с подружкой, оба обрадовались появлению нового лица, задвигались, заговорили — надоели уже друг другу за ночь. Подружка была из Будапешта, капризная, глаза маслинами. Калачова с неё мутило. Перед глазами стояла Ане, моя Ане, где ты, — без вопроса повторялась мантра на одной тоскливой ноте. Вслух он лениво шутил и имел ненужный успех, от этого шутил ещё ленивее и ещё успешнее. Олесь подбрасывал реплики и урчал. Подружка хохотала как безумная. За минуту до скуки они профессионально закруглились и встали.

Иллюзион. В кадре мастера: Лелюш, Эйзенштейн, Коппола, Феллини, Чаплин с тросточкой, Калачов с девушкой. Все неподвижны.

ДЕВУШКА. Ты веришь в сон?

КАЛАЧОВ. Не знаю.

ДЕВУШКА. Сегодня я видела плохой сон.

КАЛАЧОВ. Я тоже.

ДЕВУШКА. У нас с тобой нет будущего.

Пауза.

ДЕВУШКА. Почему ты молчишь? Скажи что-нибудь. Скажи!

КАЛАЧОВ. У нас с тобой есть настоящее.

Они целуются — долго и нежно, то с силой, то с грустью продолжается их немой диалог, летают их руки, скатываются и снова взлетают, накрепко пеленая тела страстью. Вопрос о будущем уже позабыт, и нет диалога — Дуэт; губ не разнять.

Они застывают в изнеможении, обнявшись. Мимо проходит пожилая чета, не замечая молодых. Молодые выходят из кадра, мастера остаются — они картонные, а на мониторе — как живые: такой аттракцион. Это «Филь-ммузеум», музей кино, здесь полно аттракционов.

Они целуются везде. У террариума с вещами Марлен Дитрих, в зеркальной гримуборной Марики Рокк, среди колючей проволоки нацистского периода, в декорациях дворца багдадского визиря. В закутке позади огромного антивоенного черепа он, вконец обезумев, раздел её и стал раздеваться сам. Как вдруг дёрнулся фантастический биоробот в углу и заговорил с ними по-немецки. На Ане это не подействовало никак, а Калачов, не зная языка, вообразил себе бог знает что невероятно смешное — и всё испортил. Точнее, он самонадеянно решил отложить всё на вечер.

Они покидают укрытие. Ане, дрожа, ищет пуговицы, её правая грудь ведёт себя своевольно и не хочет прятаться в блузку. Ане торопливо смеётся, она приводит себя в порядок и исчезает, не сказав ни слова.

Калачов с неопределённой улыбкой остаётся стоять перед расшитыми золотом туфлями Мука.


12. Конференция четырех

По городу флаги, плакаты, по городу шествие духового оглушительного оркестра, блестящего взвода за ним бравых барабанщиц — они завораживают зевак верчением барабанных палочек и согласными взмахами стройных ног в белых гусарских лосинах. Клоуны, акробаты на раскрашенной платформе, в небе —аэропланы, листовки, пурга листовок, бумажные шапочки, колпаки, носы на резинке, сласти. Трибуна со световыми эффектами, с трибуны —речи, выклики победителей, вручение призов. Закрытие фестиваля.

Калачов, причёсанный, стоит с бокалом шампанского в огромном зале со стрельчатыми окнами, игольчатыми лампами. Он глазеет по сторонам. Посмотреть есть на что — кругом иллюзионщики, мастера грёз и мастерицы-грёзы. Одежда —без протокола: карнавал, восхитительный произвол, фейерверк индивидуальностей. Всяк заявляет себя теперь в одежде: то ключевое, что было недосказано в фильмах, то любимое, что все дни почему-то бездарно провисело в шкафу, то ударное, что по строгому расчёту было оставлено на финал, — всё теперь на виду. Апофеоз. Калачов медленно панорамирует зал, тренированным глазом обирая детали. Но всё не впрок —сочные, яркие детали, мелькнув, исчезают, как ягоды в траве. Кузовок без дна: Калачову в действительности нужен только один человек — Ане Линке, Ане, где она? Калачов нервничает. Деликатно маневрируя, он движется по залу. Его окликают, заводят разговор — он улыбается, уходит.

Он находит её в конце зала за ширмой. Взмывают скрипки. Ане прелестна, она белокура, голубоглаза и пронзительно, мучительно свободна. Одной рукой она вскрывает прозрачные судки с закуской, а другой зачем-то тычет в клавиши комьютера — считает закуску?

—    Когда ты освободишься? — спрашивает Калачов у абсолютно свободного существа.

—    Завтра утром, — смеётся Ане. У Калачова ощутимо вытягивается лицо.

—    Давай сбежим, брось всё, давай сбежим, — бормочет он чужой текст неизвестно откуда.

—    Что? — переспрашивает Ане. У неё весёлые белые зубы.

—    Ничего. Я буду на площади, в кафе. Приходи. Хотя бы ненадолго.

Она кивает. Он отходит.

Он ставит бокал на столик, пальцы занемели от стекла. Пора домой. Домой...

Перед ширмой играют скрипки, струнный квартет. Перед скрипками жуёт тартинки Олесь Кавычко, лауреат, сегодня он отхватил второй приз в номинации неигрового кино.

—    Олесь, я в трауре, угости меня водкой.

—    Айн момент! — по-братски откликается лауреат Кавычко. — Рули потихоньку в кафе. Там Винтер должен столик занять. Ты один? — Вопрос, как нож в сердце. — Ага, а я пока свои плёнки заберу, — смутившись, заспешил Кавычко. — Я только заберу, закину в гостиницу и назад — это где-то полчаса. Чтобы потом не дёргаться, верно? Спокойно посидеть.

Калачов находит на подносике водку или что-то похожее — опрокидывает в рот. Как вода. Девчонка на скрипке играет самозабвенно, враскачку. Асексуально — скрипка ей заменяет всё. Кругом ходят люди с бокалами и без, без конца окликают друг друга, заводят разговор, что-то записывают —адреса —и расходятся, рекомбинируют безлико. В сторонке стоит несчастное создание в нарядном шифоновом платьице и широкополой шляпе.

Никто не подходит к ней, и скрипки у неё нет, которая заменила бы всё. Фройляйн в жёлтой ужасной панамке, сунув руки в карманы «полусредних» — до середины голени — шт