— Ну что, Михал Михалыч, — тощаковую?
После непродолжительного раздумья Михалыч отвечает в тон:
— А я бы, знаете, Константин Терентьевич, сопротивляться бы не стал.
Власов пружинисто вскакивает с постели, вытягивает из-под кучи вещей бутылку «Изабеллы», пару стаканов располагает на чемодане между койками и наливает вино: в каждый стакан на две трети. Выпивают молча, с наслаждением.
После этого Власов немедленно закуривает, а Михалыч задумчиво хрустит маковой сушкой.
— Лепота.
— Так вот и я о том же.
В номер влетает Петя Денежкин. Он драматически восклицает:
— Дождь! — и падает на койку, сражённый бездарностью небесной канцелярии. — Это будет моя худшая фильма.
Сочувственное молчание.
— Винца не желаете, гражданин начальник? — осторожно предлагает Пете Михалыч.
Тот неожиданно соглашается. Появляется третий стакан.
Потом появляется четвёртый: возвращается с бумагами Лейбниц, у него мокрая от дождя лысина.
Потом появляется вторая бутылка.
Потом — третья: возвращается с головы до ног мокрый Калачов. Он тащит обрубок дерева, отдалённо напоминающий женский торс, и радостно кричит:
— Тут рядом река!
Все наскоро чокаются, пьют, бегут купаться под дождём. Песня восторга толчками, как гигантская водомерка, скользит над взъерошенной водой:
— Солнце всхо-всхо-всходит И захо-хо-ходит...
Из небытия зловеще выплывает голубой дебаркадер с белыми деревянними полуколоннами в стиле пролетарского классицизма.
Крашеная синим стена гостиничного номера. Посередине стены — серое цементное пятно в виде африканского континента с бегущим по экватору тараканом. Накурено.
Заплетающиеся слова:
— Пусто, батенька, пусто. Ноль.
— Как это пусто? Какой такой ноль?
— А вот такой ноль — круглый. Баранка, значит, сушка. Сушку видишь? Ам — и нет сушки, пусто. Нет героя, батенька, нету.
— Как это нет? Я его чуствую. Чу! Вот он уже ноги вытирает.
— Не знаю, что он там вытирает. Нет ге-ро-я! Нету!
Нет фильма.
— Как это нет?! — Калачов возмущённо вскидывается: он лежит головой на коленях рыжей девицы позднего комсомольского возраста. — Столько превращений: этот... рентгенолог! художник! горбун!! колдун!!! Скажи ему! — апеллирует он к девице.
— Тише, тише, — девица цепкими лапками возвращает Калачова на место.
— Давайте в бутылочку, чё вы как эти-то! — кричит вторая гостья, вся в пуделяшках. Она сидит в обнимку с растерзанным Петей Денежкиным и курит сигарету без фильтра. Петя строит ей рожу и сложным движением поворачивает голову обратно к Калачову. Находит его глазами и повторяет:
— Нету. Фильма. Это телепередача, дядя. Конфликт, конфли-икт — где? Пусть ему морду побьют.
— Кому?
— Рудомётову.
— Он же карлик!
— Во-от. Из ревности. Он сексуальный маньяк.
— Это перебор.
— Ты жизни не знаешь, дядя. Ещё в писатели записался. Все карлики — сексуальные маньяки. И всех бьют. Пусть ему руку сломают.
— Так вы мафия что ли? — гнусаво пищит Петина девица. — Обожаю мафию.
Калачов протестующе вырывается из комсомольских объятий, направляется к двери, вслед ему летят штаны.
За всеми окнами, куда ни сунься, — дождь.
В соседнем номере щекой на столе лежит, посвечивая лысиной, пьяный Лейбниц — без очков неузнаваемый.
— Лысый, вставай! — командует он Власову.
Власов, сидя на койке, киснет от смеха: лысый в комнате только один — Лейбниц. Получается, Лейбниц командует сам себе.
— Лысый козёл! — злобится на Власова пьяный Лейбниц. — Баран. Чикатило. Очкастый негр.
Входит расстроенный Калачов. Без спросу берёт чьи-то сигареты, закуривает, садится напротив Власова со словами:
— Достал меня Деньгович.
— Это он умеет, — зевает Власов.
— Еще один лысый козёл, — сообщает Лейбниц. Калачов, как ужаленный, разворачивается к Лейбницу, глядит на него секунду, потом ухмыляется: а, это пьяный Лейбниц.
Калачов шепчет Власову про Петю, округляя глаза:
— Он уже руку сломал герою.
— Это он умеет.
— Зачем?!
— О-хо-хо, — не то вздыхает, не то зевает Власов. Он курит сидя, развернув плечи, сигарету подносит ко рту не напрямик, а по космической параболе.
— Нет, зачем так грубо?! Грубо-то зачем?! Не понимаю.
— Ты —как Паниковский, ей-богу.
Калачов качает головой:
— Мы творим уродов. Мы творим уродов.
— Меня мучит другой вопрос, — скребёт щёку Власов.
— Ты не знаешь, Калачов, чьи это туфли?
— И ничем даже не компенсируем, — гнёт свое Калачов. — Ты понимаешь, кто мы после этого?
— Представляешь, — удивляется Власов, — Спускаю ноги с постели — дамские туфли. Откуда? Дамы вроде не было. Или была?
— Это твои вожделения выпали в осадок, — ехидничает из-за стола пьяный Лейбниц.
— Неужели тебе всё равно?! — не отстает от Власова Калачов.
— Да, мне всё равно. — Власов невозмутим. — Мне скажут: туда фотографируй — буду туда фотографировать. Мне дочке платьице надо на день рожденья купить. У меня дочка куклу Барби просит.
Входит Петя Денежкин, запирает за собой дверь на ключ. С той стороны умоляющие рывки — Петя тоненько смеётся. Подходит к столу. Трогает Лейбница:
— Жив? Коньяк есть?
Лейбниц ему дерзко:
— Лысым не отпускаем.
Петя:
— Напился, лохматый. — С опаской нюхает «Ройал».
— Почему коньяка нет? — Выпивает, хрипит: — Лейбниц, убийца! Лучше бы ты повесился. — Садится, обнимает Лейбница: — Знаешь, какая твоя проблема, Лейбниц? Ты слишком честный. Ты не Лейбниц даже, ты — Кукушкин. Я так и буду тебя звать — Кукушкин. Почему коньяка нет, Кукушкин? Потому, что ты не воруешь, Кукушкин. А ты воруй! Но чтоб коньяк — был!
— Петя, — укоризненно, с восточным акцентом начинает Калачов. —Ты маленький был? У тебя папа-мама был? Ты почему такой злой, Петя?
— Это что? Это наезд?
— Ты зачем герою руку сломал? Зачем его горбатым сделал?
— Все ясно. Ты уволен! Все уволены!
— Мы творим уродов, — бросив акцент, мрачно заявляет Калачов.
Петя Денежкин задумывается.
— Сейчас ты мне про карму будешь вкручивать политграмоту... знаю я тебя... Это не мы, это жизнь творит! А мы её, блин, отражаем. Мы — зеркало русской елдорай-ской революции! Неигровое кино из всех искусств является честнейшим! Потому, что ничего не надо выдумывать. Потому, что всё равно страшнее жизни ничего не выдумаешь.
— Девкам иди рассказывай про зеркало, — грубит Калачов. — Ты вожделения свои отражаешь, а не жизнь. Населяешь мир своими монстрами и ещё нас в это дело втягиваешь. Ты сатаноид!
— Ну всё! Хватит! Никто тебя больше не втягивает! Мотай отсюда! Где твои вещички?
Власов:
— Чё вы тут разорались. Идите вон на улицу.
Но Калачова понесло. Он разворачивает стволы на Власова:
— А ты — оператор — живешь зажмурившись! Все над тобой режиссёры! Барби, кстати, — это тоже сатанизм! Блеф! Опиум! Насос для выкачивания денег из твоего кармана!
Власов, грозно:
— Ты Барби не трогай. У моей дочки и так ничего нет, кроме мечты. Так что ты, учитель, заткнись лучше, а то ударю.
Лейбниц:
— Я же говорил — все козлы.
Тьма. Голос Пети Денежкина во тьме:
— Господа алкоголики, подъём! Через двадцать минут — съёмка!
Вспыхивает утро. Падают стены гостиничного номера, обнажается интерьер с койками, чемоданами и мусором — всё заливает солнечный свет и свежий воздух. Ночной срам виден всему миру. Пряча лица, киношники подбирают одежду, Михалыч, сидя на койке, с недоумением рассматривает бильярдный кий, накрепко зажатый у него в руке.
— Так... — что-то вспоминает. — Так... Ага...
— Ё-моё, — Власов, опухший и взъерошенный, натягивает брюки. — Ремень лопнул... Вот вчера спирту напился — аж ремень лопнул.
— Господа, — треснутым голосом молвит Лейбниц.
— У меня есть эксклюзивная мечта — опохмелиться.
— Щас тя Деньгович опохмелит.
Стены помещения восстанавливаются в парусиновом варианте —белыми, пересечёнными солнцем, приятно колышущимися от ветерка. Внутри уже чисто, уютно, Лейбниц тащит самовар. Михалыч что-то режет, Власов жует, Калачов с виновато прижатыми ушами из-за стола еле виден.
Бравурная духовая музыка. К крыльцу с муравьиной тропой подползает, раздвигая листву, гигантский сверкающий автобус, из него выпрыгивает Макс — шустрый малый в рубахе-«расписухе» и маленькой нахимовской фуражке на темени. Он не умолкает ни на минуту:
— Так: девочки, становись, смирно, вольно, можно оправиться и закурить: оправиться туда, закурить сюда — прошу не путать! О соле, о соле мио! Се грандотель, се грааандотеель!
Автобус сочится народом: выпрыгивают и немедленно закуривают актрисы в бикини; счастливый Дима Монь-кин тычется туда и сюда со стопкой разноцветных флажков; бородатые Петины гости из города вытаскивают коробки шампанского, сигары, удочки, ласты, маски, шезлонги, надувные матрацы; блаженно щурясь, сходит спонсор с пейджером, следом — его пышноволосая жена и две дочки в миленьких шляпках; разбредаются приехавшие на съемку фоторепортеры областных газет; подоспевший редактор местной многотиражки приглашает Петю Денеж-кина вечером «на щуку». «Ловить?» — свысока уточняет Петя. «Нет, есть», — редактор жестами, как иностранцу, показывает Пете, что щука уже поймана и нафарширована. Петя в режиссёрской робе, меченой Барселоной, с козырьком на лбу и рацией через плечо вид имеет геройский.
Гомон и суета нарастают. Макс уже пляшет «яблочко», девчонки что-то пьют, Лейбниц бегает, как угорелый, все утрясая и улаживая.
А на той стороне реки — тишина, кузнечики. На той стороне реки сидит в засаде Калачов. Теперь он звукооператор. Перед ним маленький катушечный магнитофон, на голове —большие наушники, в руках — странная штука, похожая на гранатомёт, — микрофон с ветрозащитой. Калачов не один: неподалеку жуёт травинку Михалыч в обнимку с большой кинокамерой «Кинор» на треноге.