Рация на бедре Михалыча шкварчит голосом Пети Денежкина:
— «Берег», «Берег», я «Катер», как меня слышно? Приём.
—«Катер», слышу тебя хорошо. Приём,—отвечает Михалыч.
— «Берег», сейчас мы идём вверх по течению метров сто, разворачиваемся, врубаем музыку, дымы, моторы — жарим мимо вас. С тебя, Михалыч, общий план на фоне села. Как понял? Приём.
— Понял — общий план на фоне села на обратном ходе.
— Михалыч! — шипит со своего поста Калачов. — Михалыч! Скажи ему, что его голос в микрофон попадает. Пусть помолчит.
— Петя, тут Калачову твой голос мешает. Приём.
В ответ раздается такой мат, что мембрана рации залипает и лишь пищит и тренькает, не в силах передать всей Петиной экспрессии. Калачов никнет, Михалыч трясётся от хохота.
Рация выключена.
Арендованный у военных катер увешан флажками и плакатами, разрисован весь, от топа до ватерлинии, яркими звёздами, стрелами, рыбами и вражескими буквами, он сдан, осквернён и обесчещен, но ко дну не идет — он не «Варяг», нет, он не «Варяг» — ноя сиреной, послушно отваливает от деревянной пристани и во всём этом диком клоунском наряде да с полуголыми штатскими на борту дефилирует мимо села. Заливает волной берег и злорадничает втихомолку.
Вот катер проходит сто метров вверх по реке, там разворачивается и теперь чешет вниз, стреляя во все стороны сигнальными ракетами, дымя цветными дымами, брызжа шутихами. Вот он проходит вблизи — на палубе тарарам: верещит гармошка, девки пляшут, скачут бородатые гости, на баке орёт стихи маленький головастый Рудомётов, трубит в горн Макс, спонсор, разгорячась, стреляет из пистолета в небо. «Алё! Стой!» — кричит им с берега Михалыч; его никто не слышит.
— «Берег», «Берег», как снято? Приём, — вскоре включается рация.
— Да как — брак: перфорацию порубило, — сердито жалуется Михалыч.
— Твоимать. Ладно, второй дубль.
Второй дубль. Катер в молчании проходит вверх (на палубе сосредоточенно разливают), разворачивается. И тут в тыл к Калачову, нацелившему свой микрофон на объект и затаившему дыхание, заходит какой-то чумазый деревенский пацан несомненно дебильной наружности. Парень движется напрямик, не разбирая пути, тянет вперёд руки. Добравшись до Калачова, хватает его за рукав и произносит громко и радостно: «Папа!» — Калачов роняет микрофон и дико смотрит на пацана. Тот в совершенном восторге оглядывает его амуницию: магнитофон, наушники, сетчатую трубу микрофона — и шевелит пальцами, не зная, что цапнуть в первую очередь. «Дай!» — требует он и каким-то образом хватает всё сразу одновременно. Завязывается борьба. Михалыч обалдело замирает, забыв про камеру, и когда рация Петиным голосом требует доклада — чертыхается и вопит:
— Брак по звуку! Третий дубль давай!
Рация снова пищит и тренькает. Мапьчик-дебил исчезает, как похмельный кошмар, Калачов трясущимися руками восстанавливает аппаратуру. Катер заходит на третий дубль. Но это, конечно, уже не то. Выдохлись дымовые шашки, кончились ракеты, девицы окосели и устроили на палубе свалку. Рудомётов в фуражке Макса барахтается среди них и, как тот пацан, умудряется лапать всех сразу. Макс охрип, горн утопили, спонсор вымазал белые штаны о трос.
— Всё отлично! — кричит Петя Денежкин, спрыгивая с катера на пристань. — Крупные планы — потрясающие. Чарку Власову!
Власов гордо выносит свою вторую камеру с корабля на берег. Вот поди ж ты: снято.
«Эпизод 7. Судебное заседание. За барьером под присмотром милиционера — скучный рыжий парень по фамилии Радостев. На трибуне перед судьёй — потерпевший Рудомётов — маленький, горбатый, он стоит на ящике из-под кинокамеры, левая рука в гипсе, держится независимо. Судья — женщина: мантия, строгий вид, волосы кольцами от бигуди. Перед нею — явно киношный микрофон, провод уходит за кадр.
СУДЬЯ. Слушаются показания потерпевшего.
РУДОМЁТОВ. Ну чё, зашел я после работы в пивбар, взял две кружки пива, а там этот — Радостев выступает. В смысле: он уже подшофе и разговаривает, значит. Ну, я сел в сторонку, а Радостев ко мне подходит и деньги за икону требует. А у меня денег нет...
СУДЬЯ. Что за икона, поясните.
РУДОМЁТОВ. Да он мне в том году принёс икону, за бутылку, я же художник — они все, алкоголики, мне иконы носят и книги строгановские: ну выпить-то охота, чё. Я ему бутылку поставил — тогда, сразу же, хотя иконы и не просил никогда, — а нынче он опять. Услышал где-то, будто иконы дорогие. Я ему: забери, говорю, свою икону обратно. А ему не икону надо. Он говорит: тебя в кино снимают, миллион заплатили. А кто мне платил?! Никто мне не платил! Чё, дурак что ли, — это я ему говорю. Я думал, ему денег надо, а ему и не денег надо. Я думал, может, просто так, скандалит, — тихо, говорю, я сейчас уйду. А у него, оказывается, ко мне классовая ненависть — он берёт кресло...
СУДЬЯ. Что за классовая ненависть, поясните.
РУДОМЁТОВ. Так я же художник, чё тут непонятного. Они все меня ненавидят. Я как белая ворона. Я всегда жертва. Я жертва по жизни — это видно невооружённым глазом за километр. А где жертва, там и палач. Ну вот. Полный комплект теперь. К тому же у него вольты подозрительности на почве пьянства, сцены ревности: он свою жену по селу гонял — это все видели.
СУДЬЯ (в изумлении теряет такт). Ревности? К вам?!
РУДОМЁТОВ (как ни в чём не бывало). Ко мне, а к кому ещё. Он же думал, что его жена на корабле со мной плавала, что там вообще всё село плавало, кроме него, разумеется, он в своем пивбаре всё пропустил.
СУДЬЯ. Так. Так. Ладно. И что: вот Радостев берёт кресло...
РУДОМЁТОВ. Ну и кинул его в меня, чё. У меня звёзды из глаз. Калеку, говорю, бьёшь, фашист. Он берёт другое кресло и — меня ловить. А я маленький — проскочил под ним и побежал по улице, как заяц. Прямо в больницу. Я в больнице работаю. Вот — гипс.
В зале уважительная тишина: вершится правосудие. Публика в плащах и ватниках. За окном — серый ноябрь».
На фиг ноябрь. Обратно лето.
Дивный вид села с высоты птичьего полета. Парашютисты приземляются на пустыре у реки. Один из них — Михалыч с малой кинокамерой «Конвас» на груди. «Чарку Михалычу!» — голос Пети Денежкина. Всеобщее ликование: лето, праздник. Всё село на берегу. У голубого дебаркадера — большой военный катер на привязи, по нему лазят деревенские мальчишки — скачут, кривляются, обрывают флажки. На спуске к реке —транспарант, с изнанки читается: «ШИНИФ». К нему бежит добрый молодец, рвёт грудью ленточку, следом бежит ещё один, а там — ещё и ещё. Вопят болельщики.
Рассредоточившись, киногруппа снимает жанр в две камеры. Калачов бродит с микрофонным штативом наперевес — пишет звук. Вот духовой оркестр играет с подъёмом нечто военно-латиноамериканское, на помосте девочки в коротеньких расфуфыренных юбочках с большим чувством исполняют танец освобождённых россиян — «ламбаду». Танцуют без мальчиков, мальчиков нет, все мальчики — на военном катере. Девочки извиваются по-хорошему, спортивно, кроме одной, самой рослой, — она как-то не замечает, что уже выросла, — делает то же самое, что подружки, и простодушно радуется всё возрастающему вниманию мужиков к их танцевальному коллективу. Мужики выстроились в ряд перед сценой и застыли в молчании, у каждого в правой руке — бутылка пива.
На волейбольной площадке — выставка Рудомётова, к сетке прицеплены холсты в рамах. По площадке, как по ярмарке, движутся нарядные селянки, на цветистых холстах местного живописца ищут знакомые физиономии; находят и шумно радуются. Такой аттракцион. «Уважаемые односельчане! — Лариска из клуба вещает по радио. — Кто хочет покататься на самолёте, идите на стадион. А в пять часов на заливе будет заплыв. Заплыв! Мужчины, берегите силы!». Парни отзываются дружным рёвом. На помосте Макс с большим успехом пародирует Горбачёва: «Товарищи, я категорически заявляю. И там вот это вот, и тут. Переструйке нет артельнативы, как это некоторые подбрасывают, вот».
Сельское начальство сдержанно улыбается. Оно степенно беседует с кинорежиссёром Денежкиным о культуре.
Подбегает Лариска, заговорщически зовёт в клуб.
Здание клуба тревожно знакомо, оно что-то напоминает — дебаркадер! Тот же голубой цвет, тот же ложноклассический стиль: накладные пилястры в два яруса, портики, фронтоны, деревянные колонны с капителями и кри-венько нарисованными белой краской каннелюрами. Клуб
— это выползший на берег и сильно раздувшийся дебаркадер. Кажется, он тащит за собой перевёрнутый и вымазанный в глине катер — так реален и убедителен в яростном сиянии дня его вид. Что-то происходит с пространством. Фантастическая греко-римская базилика посреди русского села никому не кажется кошмаром, но поскольку вместе они существовать не могут, то село уступает, обращается в мираж, в картины Рудомётова. Торжественно наступает Дебаркадер — везде.
Нутрь его.
Там, в боковом нефе, накрыты разномастные столы, на столах: пироги, солёности, разнообразные холодные закуски — именуемые все как одна «салатом», снова пироги, морсы в кувшинах, дешёвая водка, новомодные пластиковые баллоны с иностранной газировкой. Вдоль столов —длинные деревянные лавки. На них рассаживается элита, «сливки общества». Лавки коварны, они косят солидность званых персон, как траву: перешагнуть лавку с надутым видом невозможно, нужна усмешка как минимум, женщине хорошо при перешагивании охнуть или взвизгнуть. Садятся, оглядывают столы, оживлённо что-то передают, кого-то кличут, наливают.
Череда типажей за столом. Однозубый гармонист в синей кепке «Речфлот»; директриса школы в вечернем туалете и с потрескавшимися от прополки огорода руками; накрашенная Лариска — клубная методистка; клубный тренер Витя в новом спортивном костюме с рукавами разного цвета; библиотекарша Милка, похожая на матрёшку; герой — художник-рентгенолог Эдуард Филиппович Ру-домётов, сидящий на подвернутой ноге — и всё равно маленький; директриса сельского музея с янтарным пауком на груди; театральный худрук уже «под мухой»; весёлый рыболов — редактор многотиражки; запевала хора — разбитная бабёнка с двутональным, как у полицейской машины, голосом; озлобленный перестройкой ветеран войны; непоседа-фотокор с «Зенитом»; тучная дама с «халой» на голове — зав районной культурой; председатель райисполкома Егор Иваныч собственной персоной в белой рубашке без галстука; чьи-то босые дети. Все друг друга знают наизусть, тема застолья давно протухла, но тем не менее все рассаживаются с необъяснимой детской надеждой на приятные чудеса. С любопытством поглядывают на мостящихся к столу киношников.