Дед Пихто — страница 22 из 28

Петя перепрыгивает лужу и берется за ручку двери.

Смена кадра: полумрак подъезда. Качаясь, вплывает в кадр серый дверной проём, на его фоне робко, ощупью движется растопыренная фигура молодого человека в черной обвислой майке и джинсах, поднимается по лестнице, трогая ногой каждую ступеньку. Это кинорежиссёр Петя Денежкин.

Экономно дыша, он отсчитывает нужную квартиру, нашаривает кнопку звонка, нажимает несколько раз — безрезультатно, звонок не работает. Петя стучит — сперва по фанере, потом по обвязке двери. Молчание. Петя шёпотом матюкается и толкает препятствие — вваливается в такое же тёмное помещение и буквально грудью налетает на плывущую ему навстречу ослепительную свечу.

Лругои wpoii

—    О, — отдергивает огонёк женщина, и её сразу становится видно: красивая женщина зрелых лет. Она свободной рукой запахивается, ощипывается, подтыкает волосы. — Петя? Заходи. Не пугайся... Да не снимай, не снимай! Проходи. У нас видишь что — у нас свет отключили. И в подъезде — да? — темно. Ну, как всегда. А у нас денег нет, год не платили, они пришли — меня не было, а Рубахину все до фени...

—До лампочки! — уточняет голос из комнаты. — Кто там?

—    Петя пришёл, Денежкин.

—    Ооо! Режиссёры Натальины двери ломают. Режиссёры двери ломают, антрепренёры через каминную трубу лезут, фотографы за обоями шуршат...

—    Сволочь ты, Рубахин, — обрубает Наталья. — Садись, Петя, я сейчас.

—    Да ничего, ничего, я вообще-то вон — к Боре... — церемонится Петя, но допускает какую-то ошибку. Лицо хозяйки каменеет. Метнулись тени, грохнула дверь, шваркнулся на плиту чайник — раздосадованная женщина удалилась на кухню. Вместе со свечой. Снова потёмки.

Петя Денежкин идёт вдоль стенки на Борин голос. Они там вдвоём зажигают огарок в банке — отчаянно белеют крошки на столе и скомканные бумажки, всё остальное делается еще мрачнее.

—    Ты всё испортил, — заявляет Боря Рубахин, падая обратно куда-то в темноту — предположительно, на диван. — Я не знаю, с каким делом ты пришёл, но считай, оно уже проиграно. Ты должен был явиться с кинокамерой, пожужжать маленько перед Натой, пообещать ей рекламу, ангажемент, гонорары — а потом уже спрашивать, дома ли её муж.

—    Ах ты чёрт, — огорчается Петя. — А можно я задним числом пожужжу, и без кинокамеры? Всё равно у вас света нет.

—    Ты изобретателен, как настоящий режиссёр. Ладно, жужжи задним. Только надень на голову железную какую-нибудь кастрюлю, а грудь прикрой вон тем словарем. И так подкрадывайся к Наталье — и жужжи, жужжи...

—    Гениально! - хохочет Петя. — Вот ты-то мне и нужен! Поехали кино снимать!

—    Ты только не ори, — морщится Рубахин. — И потом

— у Наты новый номер. Она теперь пародирует Пугачёву. Один парик ей в семь тысяч встал, а ты — «поехали»...

—    Он теперь даже пива не пьёт, — внезапно раздается грубый голос из темного угла.

Петя вздрагивает. Там кто-то есть.

—    Это Прокудин. Ты не знаешь Прокудина? Он самородок.

Петя косится на остальные углы, готовый к явлению целого сонмища «самородков».

—    Я теперь на службу устраиваюсь, — сообщает Рубахин. — Вам на киностудию сторож не нужен? Мы бы с Прокудиным посменно...

—    Какой сторож! Мы на твой фильм запустились уже! Едем давай!

—    Опять он орёт.

—    Едем! — шипит Петя. — Машина ждёт.

—    Я вообще не слышу, когда громко. У меня очень узкий слуховой проход — крупные звуки застревают. А этот Прокудин мне толстым голосом всё время что-то вещает...

—    Пойдём попьём пива, — подземно гудит «самородок».

—    ...А я ничего не слышу. Мне надо, чтобы тонким голосом и не спеша. Может, у тебя, Петя, лучше получится?

—    Мудак ты, — отвечает Петя.

—    Вот, вот, примерно в этой тональности.

—    Ты что, всё забыл что ли? Ну помнишь, мы подава-

Другой герой

ли заявку на документальный фильм? О Коляскине? Ну тот, который Диоген, в хлеву живёт?

—    Диогена помню. Коляскина тоже. Но это же было «Эссе о колбасе» — диагностика тоталитарного сознания...

—    Коляскин — классный мужик, я с ним уже договорился. Деньги добыл. Звукаря из Иркутска выписал, — гонит коней Денежкин.

—    ...Колбаса варёная на месте мускулистого античного фаллоса, — застревает Рубахин.

—    Античность и колбасность, — гудит Прокудин.

—    Нет, главное — характер, — правит Петя. — Живой герой в живой его жизни. Там такие детали смачные! Зритель на уши встанет. Но этого мало — герою нужен антагонист.

—    Бочка! — внезапно включается Рубахин.

—    Нет, нужен — враг! Такой, чтобы не давал герою жить, дышать не давал. Враг, с которым не разминуться,

—    только убить.

—    А его нет, Петя. Это же Коляскин. Его принцип — аморфность. Его стратегия — уход от столкновения, от борьбы. Он не герой, Петя.

—    Колбаса, — гудит Прокудин.

—    Вот именно.

—    Тогда врага ему надо выдумать.

Тишина.

—    Ну, то есть — нащупать и извлечь, — поспешно поясняет Денежкин. — Катализировать конфликт. Всем же станет лучше, когда он разрешится, конфликт. — Молчание. — Ну хорошо, пусть он уйдёт от столкновения, но пусть он это покажет! У меня есть один тип на примете — вылитый враг. Едем. Вставай.

—    Нет, я так быстро не могу. Да куда — на ночь глядя,

—    отбивается Рубахин.

—    Пойдём за пивом на в о к з а л, — гудит Прокудин.

—    Хорошо, я тебя оформлю сторожем. Продукты наши будешь сторожить, сгущёнку. Едешь?

—    Он ещё кочевряжится, — раздается из темноты Натальин голос. — Он ещё отбрыкивается. Я тебе велела картошку купить, — она медленно приближается к Руба-хину. — Где картошка?

—    Ну ладно, я пойду, — Петя встает и идёт к дверям.

— Внизу подожду. Пять минут. До свидания, Наташа.

—    Где картошка, барбосина? — во рту Натальи светит, накаляясь, вставной зуб.

Петя аккуратно прикрывает за собой дверь, и спускается, стараясь не касаться перил, по лестнице. Выходит во двор. Сверху летят клочья бедного Рубахина.

Петя подходит к белому микроавтобусу, бодро дергает дверцу, садится. Ему навстречу голос изнутри:

—    Ну что там?

—    Сейчас выйдет. Я думаю — выйдет.

Из дверей подъезда выходит пожилой мужчина в свитере. Сутулясь, идет к микроавтобусу, останавливается у окошка водителя.

—    До вокзала не подбросите?


ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ФЛЕЙТЫрассказ

Весна. Квадраты солнца на полу, груда игрушек, и среди них — серенькая пластмассовая дудочка с белым мундштуком, ценой, кажется, в 20 копеек. Поднять? Рассмотреть?

Если выяснится, что она строит с гитарой, учинить ей грандиозную презентацию. А именно: сводить жену в загс, расписаться с ней, с женой, в конце концов, и обменяться кольцами. Потом купить много шампанского и одну розу — одну, но большую, огромную, исполинскую розу величиной с капустный кочан. Позвать гостей: Славу, Наташу, Володю. Слава сделает себе клыки из сырого картофеля, Наташа натыкает помадой веснушки, раскрасим Машку под «хохлому», а Володе просто дадим в руки зонт. Нарядимся дико и пойдём всей труппой — куда? — ну конечно, к Лёне, он у нас солидный председатель важного профсоюзного комитета, член КПСС, — с кем ещё так повеселишься? Для этой цели год закажем: 1985-ый, и пусть дверь в Лёнину квартиру будет только одна, а не три, как нынче. Я тогда приставлю дудочку к замочной скважине и пущу туда трель. Лёня не будет смотреть в глазок, он откроет сразу. Выйдет в «олимпийке», жуясь, — молодой, козырный, — и замрёт при виде. А мы ввалимся и прямо в прихожей, не давая хозяину опомниться, раскатим свой номер: я затяну плаксивое вступление на флейте, Славян, ощеря клыки, будет аккомпанировать мне на гитаре, а Володя — он поэт и адвокат, он два метра ростом: вверху поэт, внизу адвокат, или наоборот: внизу поэт, вверху адвокат, когда как, — короче, мы попросим его просто постоять рядом. Ему ничего не надо делать, пусть просто высится в прихожей, держа в руке раскрытый зонтик и глядя в беспредельность своего дождя. А когда я кончу вступление, вперёд выйдет пятилетняя Машуля, возьмётся пальчиками за подол платьица и запоёт тощим голоском на полном серьёзе:

— Ах, зачем эта ночь Так была хороша —

Не болела бы грудь,

Не страдала б душа...

Лёнька с недожеванным куском во рту оглянется на Ирину — та будет невозмутима, как самурай. Из кухни выплывет с фужером в руке роскошная Наталья и подхватит романс своим великолепным сопрано. Лёня, как по команде, отомрёт, захохочет, принесёт с кухни подаяние—мы степенно примем, поклонимся разом и свалим, гогоча и толкаясь.

Да.

Если она будет строить — тогда конечно. Я тогда просверлю ей ещё одно, седьмое, отверстие и буду всюду брать её с собой.

Мы поедем с ней на запад и на север. Я буду прятать её на дне сумки: она так застенчива, моя флейта. Я буду доставать её, когда никого нет. Ну или когда никого нет посторонних. Я буду насвистывать друзьям рок-н-роллы, сипеть на ней блюзы. А один я буду играть на ней пастораль —одну-единственную пастораль, неисчерпаемую, как атом.

Она будет плакать вместо меня на похоронах моей мамы. Когда это будет? Когда-нибудь это будет. Пусть тогда сядет рядом мой брат — у меня будет брат — и пусть у него окажется такая же дудочка в руках и такая же, или хоть немного похожая на мою, душа. Мы тогда сыграем вместе, и у нас всё получится.

Мы уедем с братом далеко-далеко, туда, где пески. Заберёмся на самую высокую дюну, где одну щёку студит ветер с моря, а другую жарит солнце, где горизонт круглый, как обруч, где всё подлинно: ветер — так ветер, солнце — так солнце. Мы сядем бок о бок с флейтами в руках и... не будем играть. Так посидим. И пусть с нами будет Юлька.

А сыграем мы где-нибудь на озере, в немецком парке, под немецким, в три обхвата, клёном. Или на руинах лютеранского храма, на его руинах так много неба.

Или на Сылве. Да, на Сылве: пустим вечером парусники в залив и сыграем им вслед, чтобы семь футов под килем, чтобы зажжённые нами свечки посреди залива не погасли. Чтоб этот бесов Джек облопался своим элем и отрубился хотя бы на часок, шкаторина ему в глотку.