прочем, его взгляд не задерживался ни на ком дольше секунды, а будто охватывал всех целиком. Возможно, он просто не успел рассмотреть каждого по отдельности, потому что его сразу позвал отец. Натан уже успел одеться и побриться к празднику, и от него пахло одеколоном. Довид представил отцу своих спутников – это были известные политики из Москвы. Гостям накрыли чайный стол: урбеч[8], пахлаву, айвовое варенье, сухофрукты и вазу с импортными конфетами.
– Ну что, как там Москва поживает? – спросил отец гостей. Повисла пауза и, не дождавшись ответа, Натан продолжил: – Как там Ельцин? Скажу вам честно, я его не одобряю. Раньше одобрял, а теперь – нет. Мы ничего хорошего за два года его пьяного правления не увидели. Непонятно, что творится, раньше был один хозяин, а теперь их десятки и сотни. Вот я, к примеру. При советской власти я был директором универмага, директором с большой буквы, начальником! Никто мне не указывал, что делать и как. Меня могли посадить, но это другой вопрос. А теперь – можно все, но ничего нельзя. Универмаг купили какие-то бандиты и делают там что хотят. И я у них бобик на побегушках! Товара полно, а толку – ноль. Денег все равно ни у кого нет.
– Папа, ну что же ты молчал?! – с пафосом спросил Довид. – Если бы я знал, что у тебя проблемы, я бы уже давно купил этот универмаг с потрохами. Завтра же займусь…
От этого обещания Натан повеселел. Он уже давно хотел попросить Довида уладить его вопросы на работе – договориться с новыми хозяевами магазина, но нельзя же просить о чем-то сына, с которым находишься в ссоре.
– Да, сейчас сложные времена, – согласился сидевший справа коренастый мужчина в белом льняном костюме. – Реформы всегда сложно даются…
– Реформы! Да на что нам эти реформы сдались? Демократия, бог знает что. Во что мы превратились? Раньше Карпова с Каспаровым хоть по телевизору показывали, а теперь – одних голых девок. Я за Ельцина болел, думал, он сделает лучше, а стало только хуже. Сейчас вообще непонятно, что творится. России нужна твердая рука, Сталин бы такого не потерпел!
Мужчины переглянулись, а Довид, поняв, что отец подвыпил, предложил сменить тему и сыграть в нарды. Все закивали. Играть с Натаном вызвался самый старший из гостей – седовласый Владимир Николаевич. Оставив отца, Довид направился на кухню. Он хотел узнать у матери, сколько человек будет на празднике и придут ли музыканты, но первой на глаза ему попалась Шекер. «Как же она стала похожа на мать!» – подумал Довид, поздоровался с дочерью и обнял ее.
– Как ты, родная? – спросил он.
– Хорошо, – ответила Шекер, опустив голову, – а ты… а вы?
– Неплохо…
Шекер дрожала, и у нее колотилось сердце. Она так долго ждала этой встречи, и вот отец стоит перед ней и она не знает, что сказать. После небольшой паузы Шекер спросила:
– А вы одни? Киры не будет?
Шекер очень хотела узнать, будет ли Зина, ее мать, но не знала, как назвать ее правильно – Зина или мама, – поэтому решила узнать, будет ли на празднике ее родная сестра Кира, вторая дочь Довида и Зины. «Если будет Кира, будет и мама», – подумала она.
– Кира… да… – начал Довид, – они, не знаю…
Тут их разговор был прерван. Подошла Ханна и, тяжело взглянув на Шекер, увела Довида.
– Ну что, не придет Зинка помогать, нет? – спросила Галя номер один, не расслышавшая, придет ли жена Довида.
– Придет, наверное, как и все гости, часам к пяти, – ответила ей Галя номер два.
– Вот белоручка! Мы с утра вкалываем, а она придет, вся расфуфыренная, – пить, есть, танцевать. Никакой совести нет! – стала возмущаться Галя номер один.
– Я за нее здесь работаю, разве этого недостаточно? – ответила невесткам Шекер и, поняв, что тон ее высказывания оказался неожиданно грубым, поспешила исправить положение, добавив: – Нас же и так здесь много, больше людей на кухне не поместится.
Но было поздно. Невестки переглянулись и сжали губы. А когда пришла Ханна, пожаловались ей на грубость Шекер: слишком много себе позволяет, если так пойдет и дальше, ничего хорошего из нее не вырастет!
Ханна ревностно следила за поведением Шекер, внушала ей страх перед взрослыми и считала, что лишь повиновение сделает из нее человека. Нагрубить старшему было преступлением, на грубость и злость было наложено строжайшее табу. Грубость означала своеволие, а это может привести к тому, что Шекер в любой момент возьмет и уйдет из дома – от нее всего можно ожидать. А сегодня Шекер не просто нагрубила, а сделала это для того, чтобы защитить Зину. Это намного хуже. Страх Ханны, что Шекер, не будучи ее родной дочерью, не сможет сдержаться и сбежит к Довиду и Зине, возрастал с каждым днем. Чем старше становилась девочка, тем отчетливее понимала Ханна – что-то не так. Ее опасения подтвердила Митрофановна, брякнувшая, что девочку нельзя держать на цепи, как собаку, она рано или поздно уйдет. Митрофановна считала, что это нормально: любовь к родителям неподвластна логике. И хоть Шекер никогда о них не говорит, она, Митрофановна, знает точно, что она их любит и очень по ним тоскует.
Этот разговор напугал и озадачил Ханну. Она считала, что сделала все для счастья девочки, даже больше, чем делала для собственных детей: покупала ей лучшую одежду, ни в чем не отказывала, отправила в музыкальную школу, хорошо платила врачам, когда та болела… И, несмотря на все это, она хочет к родителям?
Да, Шекер в последнее время замкнулась в себе и практически не разговаривала. Ханна считала это признаком хорошего воспитания: девочка выросла скромной. Ведь молодой особе на выданье не полагается много болтать, она должна быть покладистой, мягкой, послушной. Уважать родителей и не перечить им, а потом, когда выйдет замуж, подчиняться воле мужа. Она хорошо воспитала Шекер и не могла допустить и мысли о том, что у внучки могут быть мысли о побеге, желания, которые она, Ханна, не может контролировать. Но что можно сделать теперь, когда известно, что Шекер не так проста, как кажется? Запретить ей видеться с родителями? Для этого пришлось бы навсегда закрыть двери дома для Довида, ее любимого старшего сына. Этого она не сделает никогда. Поэтому, раз ничего другого не оставалось, она решила по максимуму ограничить их общение, держа под контролем Шекер.
Пришли музыканты, расставили инструменты на импровизированной сцене. Зазвучали первые аккорды лезгинки, женщины поспешили в дом приводить себя в порядок и переодеваться в праздничные одежды. Шекер решила надеть свой любимый наряд – красное атласное платье длиной чуть ниже колена с белым бантом в области сердца. Встала у зеркала, разделась, распустила косу – решила, что с распущенными волосами все-таки лучше. Открыла шкаф и ахнула. Как такое возможно? Она точно помнила, что еще утром платье было здесь! Обыскала всю комнату, заглянула даже под кровать – но платье не нашлось. Не было и белых туфель, которые она всегда надевала к этому платью. Собрав волосы в хвост, она облачилась в свой старенький халат, в котором помогала на кухне, и выбежала во двор. Надо найти Ханну или Митрофановну – может, это они забрали ее платье? Может быть, не знали, что именно его она хотела надеть?
Двор начал заполняться людьми. Мужчины, женщины и дети в нарядных одеждах рассаживались за накрытыми столами. Шекер было стыдно и неловко ходить среди нарядных людей в халате, она боялась, что Ханна ее отругает, если увидит в таком неподобающем виде. Она судорожно искала глазами Митрофановну, но той нигде не было. Втянув голову в плечи, Шекер побежала на кухню. Ханна, давая указания кухаркам, жестом позвала девочку. Спеша оправдаться, Шекер опередила бабушку:
– Мама, я не могу найти платье, но точно помню, что оно утром висело в шкафу. Ты не видела Митрофановну, может, она решила там что-то подшить?
– Ты зачем грубишь? – неожиданно спросила Ханна.
– Я не грублю, – Шекер побледнела. Неприятное предчувствие закололо в груди.
– А что ты сказала Галям?
– Я сказала… Они сказали… – от страха Шекер не смогла пересказать свой недавний диалог с невестками.
– Они сказали, что ты жаловалась, что тебя заставляют слишком много работать!
– Нет, нет, я не жаловалась!
– А что тогда ты сказала?
– Ничего.
– Ну, раз ты не жаловалась и ничего не сказала, значит, будешь весь вечер сегодня помогать на кухне. И забудь про платье, оно тебе сегодня не понадобится!
Глаза Шекер остекленели. Они стекленели каждый раз, когда ей хотелось плакать, но слезы не выпускались наружу, а застывали в глазах.
– И косу заплети! – добавила Ханна.
Машинально Шекер заплела косу и встала возле раковины, в которой уже было несколько тарелок и кастрюль. Намылив губку, она принялась мыть посуду. Ей хотелось спрятаться, и лучшего места нельзя было придумать. Она может стоять здесь весь вечер, и никто ее не заметит, никто не найдет. Она даже может поплакать. Она есть, но ее нет, человек-невидимка. Кто обратит внимание на тихую девочку в старом халате, сшитом Митрофановной из лоскутков, оставшихся от разных отрезов ткани? Никто! И она сама – ничто, пустое место, она есть, вот она стоит, моет посуду, вытирает ее полотенцем. Чистую посуду забирают, грязную кладут в мойку, а ее не замечают. Значит – ее нет. А посуду моет агрегат, робот, машина. Да, она – автомат. Во всяком случае, она хотела бы стать роботом, таким роботом, который не может чувствовать, сомневаться, страдать, а может только исполнять приказы. Нажал на кнопочку – он работает. Нажал еще раз – перестал работать.
Вся ее жизнь запрограммирована наперед: она родилась, чтобы быть утехой стареющим бабушке и дедушке, которых должна называть мамой и папой, чтобы не чувствовали себя стариками, – раз у них юная дочь, значит, они – молодые родители. Она должна быть преданной и послушной, а когда придет время – выйти замуж за того, кого выберут Натан и Ханна. А уж они-то плохого не пожелают, выберут самого перспективного зятя. А потом она будет рожать детей.