– - Пожалуй, и в Москву не попадешь, оставят миром дома, вот и поживешь.
– - Будет грозить-то, дядя Тимофей, -- вдруг, угрюмо взглядывая на старосту, проговорил отец. -- Что ты меня стращаешь-то, ведь я не ребенок.
Староста вдруг распалился и вскочил с места.
– - Верно, что не ребенок, а хуже ребенка, потому ребенок что-нибудь чувствует и понять может, а ты ничего. Ни о ком ты не понимаешь, ни об себе, ни об семейных своих. Есть у тебя голова-то на плечах?
– - Есть.
– - Так как же она у тебя работает-то?.. К чему это все клонит?.. Нет, мужик, пора и черед знать!.. Будет, подурил, не маленький. Одевайся-ка, пойдем на улицу: я сейчас мужиков позову, мы с тобой всем опчеством потолкуем…
– - Мне на улице делать нечего.
– - Тебе нечего, так мы найдем что; может быть, взбрызнуть тебя сговорятся…
– - Ну это ты погодишь, -- сказал отец. -- Нонче, брат, не прежние времена; теперь, брат, господ нет, государь анпиратор отобрал нас и от телесного наказания избавил.
– - Кого он избавил-то? Таких, как ты, что ль? Будет он о таких подлецах заботиться! Про таких исправник одну речь ведет: мори их в холодной, пори их как ни попало, а он ведь тоже царем поставлен!..
Отец сразу осекся и будто оробел. Оп промолчал. Нечего ли ему было говорить или не хотелось. Староста входил все в больший и больший азарт.
– - С вами ничего больше делать не остается, хоть в омут полезай… От начальства выговоры и от вас грубость… Нет, на это терпения не хватит… Справляйся, справляйся проворней!
– - Ступай, что же ты сидишь как стукан? -- сказала на отца мать. -- Иль думаешь, для тебя зря слова терять будут!
Я думал, отец рассердится и зыкнет на мать; но вышло совсем по-другому. Он даже не кинул на нее сердитого взгляда, а, опустив голову и съежившись, он встал с места, нагнулся под коник, достал сапоги и начал обуваться. Обувшись, он застегнул ворот рубахи и, обратившись к старосте, проговорил:
– - Ну, ступай, сейчас и я приду.
– - К Рубцову двору выходи, да поскорей, -- сердито сказал староста и, нахлобучив на глаза картуз и не сказав даже "прощайте", толкнул левой рукой в дверь и, нагибаясь под косяк, вышел из избы.
По уходе старосты в нашей избе наступила тишина. Бабушка села у судинки, подперла щеку рукой и пригорюнилась. Мать продолжала шить, изредка поглядывая, как справляется отец; в ее глазах светилось не то торжество, не то злорадство. Отец же ни на кого не обращал внимания. Обувшись, он подошел к окну, нашел на полке гребешок, расчесал им волосы; потом подошел опять к конику, надел свою поддевку, картуз и, ни на кого не глядя, ни слова не говоря, вышел из избы.
– - Поди, поди, послушай, как тебя отчитывать будут, а може, еще просиборят, -- сказала ему вслед матушка.
– - А ты и рада этому! Ах, дура! -- с упреком проговорила бабушка.
– - Не рада. Чему тут радоваться! Только что же нам теперь остается делать? Камень на шею да в воду? Ведь, правда, у нас последних животов отберут, тогда куда нам деваться? Вон вчуже понимают, что это нехорошо; я только дяде Тимофею-то заикнулась, а он уж догадался, что сделать надо.
– - Так это ты привела старосту-то?.. Эх, Мавра, неужели в тебе жалости нету! -- с упреком сказала бабушка, и голос ее задрожал. -- Я думала, он сам пришел… -- Бабушка вдруг умолкла. Мать хотела что-то сказать, но, взглянув на бабушку, прикусила язык. Я тоже поглядел на бабушку и не узнал ее. Господи, как она сразу переменилась! Как быстро сморщилось и постарело ее лицо и как потускнели ее глаза! Мне сделалось ее страшно жалко. Я хотел было броситься к ней и приласкаться, но в это время на улице раздался зычный звон чугунной доски, сзывающий мужиков на сходку. Потом мимо наших окон эти мужики один за одним потянулись вдоль улицы. Я помыкнулся было тоже бежать на улицу, но бабушка меня остановила.
– - Постой, куда пойдешь-то? Посиди дома, -- окрикнула меня она.
– - Я на улицу.
– - Нечего тебе там делать, посиди дома, -- настойчиво повторила бабушка, и у меня не хватило духу воспротивиться ей.
Я воротился на свое место, и мне сделалось очень скучно. Мать отворила окно и высунула в него голову. На улице слышались мужицкие крики. Мать захлопнула окно и опять взялась за шитье. Бабушка вдруг поднялась с места и нетвердою поступью вышла из избы.
Вернулась она так через полчаса. Вошла она в избу белая, как мука, только вокруг глаз ее покраснело, и сами глаза блестели необыкновенно. Мать кинула на нее вопросительный взгляд. Бабушка глухим голосом проговорила:
– - Повели в контору.
Потом она села на лавку у судинки, закрыла лицо руками, склонилась всем корпусом и всхлипнула; у матери тоже показались слезы на лице, и она вдруг бросила шить и выбежала из избы.
Отец пришел домой вечером. Он был в картузе, сапогах, но без поддевки. Поддевку отец заложил в кабаке и напился пьяный. Он старался казаться веселым: вошел в избу шумно, высоко подняв голову, проворно сбросил картуз с головы и бойко тряхнул волосами. Мать, глядя на него, насмешливо спросила:
– - Что, с легким паром, что ль?
Отец поглядел на нее и задорно сказал:
– - С легким паром.
– - Деревенская баня-то лучше московской?
– - Лучше.
– - Так, дай бог, чтоб тебя почаще в нее водили.
– - Что ж, тебе это желательно?
– - Да как же не желательно-то, рада-радешенька была б.
– - Ах ты, ты такая-проетакая! -- вдруг зыкнул отец, и выражение лица его сразу стало жесткое и свирепое. -- Вот тебе, что любо, стерва этакая! -- И он подскочил к матери, схватил ее за косы и изо всей мочи дернул к себе. Мать взвизгнула, я заплакал во все горло, бросился к отцу, вцепился ему в руку и заблажил:
– - Тятька, что ты делаешь, тятька!
– - Сокрушу! -- резанул отец и опрокинул мать на пол.
На наш вой прибежала в избу бабушка. Она подскочила к отцу, схватила его за руку и, задыхаясь, прокричала:
– - Что же это ты делаешь-то, непутевая голова! Брось, отстань, мерзавец ты этакий!
Отец казался очень рассвирепевшим. Он походил скорее на разъяренного зверя, чем на человека. Я думал, что он матушку в порошок изотрет, но один вид бабушки и ее слова подействовали на него необычайно. Он сразу изменил свой вид, свирепости в нем как не бывало, сила исчезла, он сразу весь опустился и ослаб. Это было очень удивительно, тем более удивительно для меня, что я замечал это не один тот раз, но и прежде и после. Бабушка, худенькая, тщедушная, была для него, должно быть, силой непреоборимой; как только он чувствовал эту силу, так терял свою собственную. Лишь только бабушка выкрикнула эти слова, отец выпустил из рук материну косу; мать катышком откатилась из-под ног отца и, проворно вскочив на ноги, выбежала из избы. Я отошел в угол и ревел там во всю мочь. Бабушка, задыхаясь, начала отчитывать отца:
– - Ах ты, пес, худой человек! Сам виноват по уши, а на других зло срывает. Кто тебе, беспутному, велит так жить-то? Ты бы вел себя, как люди, тебе и дома б был привет, и на людях почет, а то ведь сам своими делами этого достукался!..
Отец сидел на лавке и был точно разбитый; его уже нельзя было назвать ни пьяным, ни буйным, а чувствовалось, что просто человек размяк. На бабушкины слова он забормотал:
– - Верно, что сам… Я сам не прав, матушка… Не прав, верно… Только что же я с собой поделаю; скажи мне на милость?
– - На путь находи, вот что!.. Пора образумливаться-то… не молоденький… на четвертый десяток идет!.. Ты только подумай это!..
– - Как я на путь найду? как? коли я с собой не совладаю. Я, матушка, рад бы в рай, да грехи не пускают…
– - Врешь! сам на себя слабость напустил. Верить не хочу, чтобы с собой не совладать. Совладаешь, коли захочешь…
– - Матушка, вот тебе истинный бог, не вру… ничего не поделаю… Ведь я не завсегда пью… Работаешь иной месяц, иной больше, -- капли его в рот не берешь, и горя мало… Табашникам, вон, говорят, без табаку полдня тошно провесть, а это и не думается… А как подойдет случай, выпьешь стакан, ну тогда и пошел, ничем уже себя не сдержишь… Я, може, сколько зароков не исполнил, сколько клясьб нарушил. Я бы сам рад отстать, от него, да не могу… Не могу, матушка, пропащий я человек!..
Он вдруг вытянулся по лавке лицом вниз и заплакал горькими пьяными слезами. Он плакал горько, навзрыд. Бабушка, глядя на него, тоже всхлипнула и утерла слезу.
– - Ах ты, головушка моя горькая! -- лепетала бабушка. -- Ах я, мученица беспросветная! Когда я развяжусь-то только с вами! Снимаете вы с моих плеч мою буйную головушку!..
Рыданья отца делались тише и тише; потом они смолкли, и стали слышны одни всхлипыванья, при которых сильно вздрагивали его плечи. Потом и этого не стало заметно; послышалось ровное сопенье, а потом легкий храп -- отец заснул.
Его не тревожили до утра. Утром был праздник, Петров день. Из деревни почти все поехали в наш город на ярмарку. В эту ярмарку, у кого был лишний, продавали скот, покупали новые косы, бруски, серпы, грабли, провизию на покос. Пора наступала кипучая, нужно было и еды побольше и получше запасти, но нам не с чем было ехать, хотя и было зачем. Праздник встретили не по-праздничному. Особенно угрюмым казался отец. Он сделался много суровей и старше из лица. До обеда он ни с кем не говорил ни слова, хотя из избы никуда не выходил, а или сидел, или лежал с задумчивым видом. Да и все наши в то утро мало говорили.
После обеда мать и бабушка послали отца готовить косы на покос. Он пошел и до вечера пробыл у сарая. Отец справил две старые косенки, выбил их, смастерил несколько грабель и к вечеру уже казался повеселевшим.
Присматриваясь к характеру отца, я не мог не заметить такой в нем черты: когда отец работал в покос, или в поле, или молотил в овине, он редко когда был весело настроен, а всегда был сердитый, точно он выполнял какую немилую, ненужную ему совсем обязанность. Совсем другое дело было, когда ему приходилось работать топором. Он оживлялся, угрюмость исчезала, его охватывало веселое настроение, делавшее его способным шутить, мурлыкать песни. Работу топором он очень любил. Все лето, все свободное время он сидел в устроенном им шалашике около сарая и мастерил что-ни