– - Не про тебя и речь идет, -- опять с усмешечкой молвил дедушка Илья. -- Ты, може, работать горазд, вот у тебя во всем и достаток, а я про тех в уме держу, кто сам ничего не делает, а к нему валится со всех концов.
Дедушка Григорий густо покраснел, и глаза его загорелись такою ненавистью к дедушке Илье, что он уж не мог скрыть ее. Незнамо для чего он взял свою книжку, раскрыл и уставился в нее. Мне заметно было, как у него дрожали руки. Поглядев в книгу, он вдруг захлопнул ее, отпихнул в сторону и сказал:
– - По нынешним временам в деревне кому хошь, ерошкина мать, трудно жить. Времена не те стали. Нонче всякий, кто ни на есть, ерошкина мать, храп имеет, и нет с ними никакой справы. Бывало, хорошему человеку-то не то что грубое слово, а все почет отдают, а нонче какой-нибудь прощелыга, а уж тебе, ерошкина мать, глаза колет.
– - Так поди в волости и пожалься, може, и теперь хорошего человека послушают? -- насмешливо вымолвил дедушка Илья.
– - Куда мне жалиться, на кого мне жалиться, что ты, ерошкина мать, говоришь?
– - Я знаю, что я говорю, и понимаю, авось не маленький, -- сказал дедушка Илья и громко вздохнул: -- Чудное дело! Пришел я к Прасковье -- нищета, убожество, уж и видно, что плохо, ан и обласкала тебя, и обогрела тебя, и на судьбу не очень жалится. Пришел к тебе, все видно хорошо, а ты ноешь и не знаешь, как от меня отделаться! Отчего это? Или это вот как пословица говорится: иного человека употчуешь кусом, а иного не употчуешь и гусем?
– - Не знаю, ерошкина мать, я про себя говорю, а как там другие, не знаю…
Дедушка Григорий замолчал. Он или не находил, что говорить, или ему не хотелось уж и говорить с дедушкой Ильей. Замолчал и дедушка Илья. Бабушка Татьяна поглядела на них и молвила:
– - Ну, что это вы так сидите? Ты бы, Григорий, сказал Авдотье, -- она бы самоварчик поставила, да чайком бы брату погрел косточки.
Дедушка Григорий нехотя взглянул на дедушку Илью и проговорил:
– - Ну, не велик барин-то; он, чай, ерошкина мать, скусу в чаю-то не понимает. Ему бы вот винца стаканчик, да, на грех, ерошкина мать, вина-то у нас нету.
– - Небось есть… -- заикнулась было бабушка Татьяна.
– - Нету! -- твердо отчеканил дедушка Григорий и так поглядел на бабушку Татьяну, что та сразу прикусила язык.
– - Угостит когда-нибудь, -- с напускною веселостью сказал дедушка Илья, -- не в последний раз, чай, видимся-то!
Дедушка Григорий пытливо взглянул на брата, как бы желая понять, что значат эти слова, и отвернул глаза в сторону и стал глядеть в окно. Бабушка Татьяна хотела что-то спросить дедушку Илью, но он поднялся с места и проговорил:
– - Ну, нам, видно, и идти пора. Прощайте, пока!
– - Прощай! -- сказал дедушка Григорий и не поворотил даже в нашу сторону головы.
– - Опять ходи, -- сказала бабушка Татьяна, -- пригадывай к обеду когда, а то у них-то, чай, голодно.
– - Голодно, да просто, -- сказал дедушка Илья, -- а где просто, там ангелов со сто.
С этими словами мы вышли из избы.
Когда мы пришли домой, дедушка Илья был печальный, опустившийся. Он разделся, сел на лавку и заговорил:
– - Ну, милая невестушка, Прасковья Ефимовна, скажи мне на милость, с чего это наш братец разлезся так?
– - Торгует он, ну, чай, барыши получает, -- уклончиво ответила бабушка.
– - Да ведь это ж какие барыши, небось они не сотнями к нему валятся? А потом торговлю-то с чего он начал? С одними блохами ведь ничего не заведешь.
– - Иван хорошо в Москве живет, он ему подает.
– - А Иван-то живет в артели, а в артель-то поступить тоже нужно деньги. А он еще в то время отделился и новую стройку заводил?..
Бабушке волей-неволей пришлось намекнуть на господский магазей. У дедушки Ильи загорелись глаза.
– - Ну, вот это дело ясное! -- воскликнул он. -- Это теперь понятно…
После этого он глубоко вздохнул, впал в печальный тон и продолжал:
– - Нет у нас на белом свете ни одного дела, чтобы люди до него правдой дошли. Не туда, видно, дорога идет. К кому ни приглядись, кто отменно от других живет, кого ни колупни, кто если и выделился из других, то, верно, штуку какую-нибудь устроил, чужбинки захватил. И это везде так, по всей святорусской земле. Нагляделся я, милая невестка, много на своем веку, и что я ни видал, и что ни слыхал, если хорошенько разобрать умному человеку, -- одни слезы. Нет ходу правде святой, нет привету чести и совести, -- не ко двору они ни у вышних, ни у нижних. Кто нахален да смел, тот все и съел, а правильный человек хоть живой в гроб ложись, никто для тебя и пальцем не шевельнет, вот, ей-богу, правда!
Стало это мне открываться еще в молодости моей, с тех пор, как я барский приказ не исполнил. Из-за чего я не исполнил?.. Свою мужицкую кровь пожалел; а эта же мужицкая кровь по барскому приказу так мне руки скрутила, что я думал, и лопатки-то в спине не уцелеют… Словно я их обидел-то… И потом, на службе-то, что я перевидел!.. Эх, и вспоминать-то не хочется!.. Как забрили меня тогда, определили и полк и погнали меня в город Обоянь: там в то время наш полк стоял. Стояли солдаты по деревням, и так-то плохо держали солдат. Амуницию дают кой-какую, провианту мало. Назначили меня рекрутом, а к рекруту приставили дядьку, а всякий дядька только тем друг перед дружкой выхваляется, кто кого собачей. Ты ему подвластен, он и рад этому и норовит над тобой помытариться. Господа бывают подлецы, а свой брат, как повыше поднялся, норовит подлей подлеца быть. Ты у него, бывало, пикнуть не смеешь, даром, что ты знаешь и понимаешь-то, может, больше его. Перво-наперво амуницию ему вычисть, а, бывало, какая амуниция-то: ремни на тесак и у ранцев белые, их нужно мелом натирать, потом ружье, кивер, пуговицы. Сапоги в обтяжку, ученье долгое, сам-то себя едва уходишь, а тут еще дядька! Малость чего не потрафишь, он тебя в зубы, взводный в зубы, фитьфебель в зубы. Искры из глаз сыплются, а роптать не смей. А тут еще грабеж провианту: по третьей части до тебя не доходит, через сколько рук-то они проходят и все прилипает. Дойдет до тебя так-то, а ты и не знаешь: есть ли его или воробьям скормить?
Год так прошел, другой, третий, взяло меня отчайство. Невмоготу жить с такою совестью. Видишь -- кто понапористей да побессовестней, тот и табачок покуривает, и водочку пьет, и сдобниками питается, и говядинки частичку урвет, а как с совестью, так хоть пропадай: ни украсть, ни попросить. У других друзья-приятели ведутся, а ты все один: потому ни к кому подделаться не сумеешь… Объявили поход, думаю: ну, вот теперь получше будет, послободней. Война; люди почуют смерть, помягче будут, перестанут друг дружку грызть… Ан не тут-то было! Кто подлецом был, подлецом и остался, а зверь -- зверем; никак, еще лютее… Говорили, что и рационы нам больше пойдут -- харчи получше, ан еще к границе не подошли, а уж у нас сухарей не хватает. Многие идут в сапогах, а подметок-то нет. Ход быстрый, кто отстает, того в палки, а нешто по доброй воле отстаешь?
Крепился, крепился я, помнил, помнил бога, и стало мне невтерпеж. Бывало, взмолишься: господи, я ли тебя не почитаю, я ли не помню тебя, все мое сердце к тебе, зачем же ты меня оставляешь?.. Или уж я такая букашка, что тебе меня не заметить, а если, думаю, так -- и худые дела не заметит он. Дай, думаю, как другие, буду жить; видно, недаром говорится: "на бога надейся, а сам не плошай". Пришли мы в Румынию, сделали привал, скомандовали нам вольно. Отощали мы страх как и ударились все на добычу: кто в лесок, кто на реку, кто в село. Пойду, думаю, и я в село, что-нибудь, може, попадется. Иду это я с одним солдатом, подходим к пруду, видим это -- гуси лежат. Один вытянул голову, бросился на нас: га-га-га! Помутилось у меня в глазах, кинулся я на него, схватил за голову, отрубил ее тесаком; голову в пруд, самого под полу да назад. Пришли, очистили, в манерки да на огонь, наелись до отвала. Вот он, думается, бог-то где. С тех пор стал и я, как другие…
Подошли мы к Туретчине, начались сражения, в моей душе тоска, хоть бы голову положить. Не нарвусь ли, думаю, на штык турецкий, и, бывало, как сражение, так ты и прешь, как медведь какой, остервенеешь, ничего не видишь, работаешь штыком и прикладом. Сколько мы неприятелев побеждали, вышла нам награда. Отчислили на нашу роту двадцать егорьевских крестов; стал ротный оделять и всех оделил, кто его сердцу любезней, денщику своему даже повесил, а мне шиш в нос; уж я ли не храбрился в сражениях, а обошли. Так и сломал весь поход ни за что, хоть бы ранили куда, може, пенсию дали бы, а я и раны не получил… Пришли с войны, стали нас отпускать в бессрочный. Куда мне идти? Домой не к кому, насолило мне там все. Пойду, думаю, на Дон, там, говорят, земли жирные, хлеба обломные, народ меньше нужды несет, може, и живет лучше. Иду день, другой, третий. Думаю, где я устроюсь, как буду жить, пытаю, где какая вотчина, в которой можно бы было пристать. Пришел в Воронежскую губернию, остановился ночевать в одной слободе, попал я на ночлег к одной вдове казачке. Живет вдвоем с девочкой. Куда, говорит, москалю, бредешь? Я говорю, счастья пытать. Слово за слово, разговорились, задумалась она; утром встал, а она принесла водки, нарезала сала, -- пей, говорит, да оставайся у меня. Я, говорит, одна, и если будешь стараться, сделаю я тебя за хозяина. Подумал, подумал я, какого ж, думаю, еще мне рожна?
Остался, втянулся в дело, повел все чередом. И работу и заботу, все на себя взял. И прожил я тут десять годов.
Дочка ее в невесты выровнялась. Понравился ей на вечерницах один парубок, снюхалась она с ним, мать их благословила, поженились. Гостит зять после свадьбы у тещи и говорит: "Прими меня, мамо, к себе жить и хозяйствовать?" -- "Иди!" Ну, как вошел зять в дом, и пошел другой разговор. Ты и не так ходишь, не по-нашему говоришь, и то нехорошо, и это неладно. Забирай худобу да уходи. "Уйду, говорю, заплатите мне за эти десять лет". -- "За что платить? Ты к нам в дом ничего не принес". -- "Я не принес, да я работал". -- "Ты работал, ты и пил, ел". Я -- на суд, а суд, знамо, ихний, казацкий, пов