Та тоже стала раздеваться, и тут немец окончательно взбесился. Тасины ноги были покрыты теми же гнойниками, меж лопаток сидели фурункулы размером с яичко ласточки. На фоне смуглой кожи эти гнойники цвета сливочного масла, сочившиеся сукровицей, выглядели настолько гнусно, что видавший виды врач почувствовал приближение рвоты.
Он вскочил, табурет упал, а когда его взгляду предстала та же картина – у Кати, Терезы и Сони… У Сони к тому же был жар. Крупные капли пота выступали на её лбу, стекали по вискам. Налицо была гнусная, омерзительная, отвратительная, грязная заразная болезнь.
Немец зачертыхался, подхватил саквояж и выскочил вон из комнаты, грохнув дверью. Через секунду несчастные услышали громкую брань – немец орал на Гавриловского так, что всё было понятно без перевода. Он орал, шипел, ругался и проклинал эту местность, этих свиней, этих скотов в женском облике, он визжал на Сергея так, что тот втянул в плечи голову и, как побитый пёс, пытался открыть калитку, но немец и так справился – сапогом врезал по калитке, только крякнули петли, и быстрым шагом пошёл по улице, не обращая внимания на плетущегося сзади полицая.
На следующее утро к Николаю Ростиславовичу пришел посыльный и принёс предписание закрыть больничку на карантин. О лечении немецких солдат в таком свинарнике не могло быть и речи. Николай Ростиславович благоразумно смолчал, но его врачебная гордость всё-таки заставляла его недоумевать – где в его безупречной больнице можно было найти свинарник. Но, когда Грушевский услышал о ночном осмотре, то его худощавое лицо позеленело от страха. Он прекрасно понял, что за миссия была у его «коллеги», и понял, что с его девочками случилось что-то серьёзное. Но он, конечно же, всех чертей своих сомнений загнал глубоко в душу и, стараясь сдерживаться, любезно выпроводил «коллегу».
Беда опять прошла мимо.
Девочки болели всю осень и зиму.
Как только их молодые организмы шли на поправку, подружки доставали запасенные в леднике пучки травы, повторяли эти страшные обтирания и терпели кожную пытку. И опять покрывались волдырями и гнойниками. Их не трогали. Угонять таких в Германию было нельзя. А просто пострелять, как источник заразы…
Просто пострелять – тоже у немцев рука не поднималась. Медсестричкам поставили какие-то отметки в документах, вообще, после этого случая немцы стали ограничивать контакты с местными девушками, что, конечно, вызвало недовольство у Тамарки Николенко, Настьки Михайловской, у других бойких девах, не понимавших, почему благосклонность немецких кавалеров так резко уменьшилась.
В конце зимы стали потихоньку пить отвары, которые варила Тася.
А потом… А потом что-то изменилось, будто воздух изменился. Когда немцы объявили траур, о его причине быстро узнали все.
Сталинград.
И тогда по глазам людей побежали трещины. Так среди беспросветно хмурого зимнего дня лопается речной лёд. Мороз крепчает, ветра становятся пронзительными, снег заметает берега. Но ключи на дне реки продолжают толкать маленькие струйки. С каждым днём давление чёрной воды, поднимающей ненавистный и такой, кажется, неуязвимый панцирь, нарастает. Зализанный ветрами, засыпанный снежными застругами, серый, мутный лёд вдруг беззвучно змеится трещинами, он ещё не разваливается на куски, не грохочет ледоходом, нет, ещё рано. Но трещины ползут и множатся.
И на смену чувству раздавленности пришла тихая, очень тихая, решительная злость. Даже не открытая злость, нет, это не было возможно, нет.
Люди стали ждать. Они не искали спасения в утешительной надежде, как свойственно людской природе. Они уже знали. И поверили.
И стали ждать. И это ожидание и эта вера волей-неволей засветились в глазах. Но… Но все же люди, все всё понимают – и немцы почувствовали это ожидание. Ожидание конца. Ожидание смерти. Их смерти. И немцам пришлось это принять. И это было по-настоящему страшно – впустить ожидание смерти в свою душу поверить в свою смертность в двадцать с небольшим лет.
Маленькая больничка продолжала работать, но немцы заходили туда всё реже. И это давало возможность больше принимать местных, делать более сложные операции, те, на которые Николай Ростиславович при всех прочих обстоятельствах не решился бы или при принятии решений оказался бы в крайних, безвыходных ситуациях.
Однажды ему пришлось оперировать двух, по-видимому, важных немцев, искромсанных осколками мины на повороте на Житомир. Его топоровский «коллега» рассудил, что души покинут порванные тела прежде, чем их довезут в киевский госпиталь, и привёз раненых в больничку Грушевского.
Вот именно тогда Николай Ростиславович впервые увидел то ли чешскую, то ли германскую новинку – раствор для борьбы с операционными горячками, что-то на основе плесени. «Коллега» натурально трясся над этими невзрачными пузырьками и говорил, что этого лекарства и в рейхе днём с огнём не сыскать. Николай Ростиславович, которому, если что-то пройдёт не так, совершенно излишне была обещана даже не пуля, а обычная верёвка, брезгливо цыкнул на «коллегу» и приказал тому не путаться под ногами, если хочет ассистировать.
Действительно, безупречные операции завершились удачно, «коллега» получил неожиданный отпуск в родной Мюнхен и в радостях сборов забыл проследить, куда делись остатки раствора…
В конце марта 43-го года, одним обычным вечером, к больничке, разбрызгивая грязь, подъехала телега, запряжённая разномастной парой. Загнанные лошади хрипели и дёргали перепутанные вожжи. С телеги попрыгали четыре мужика непонятной наружности, потом стали вытягивать свою ношу – на щите, наскоро сделанном из грязного горбыля, лежал мельник Белевский. Потом с телеги слезла жена мельника, укутанная в большую пуховую шаль.
Вид мельника был ужасен. Его живот был похож на бочку. Мужики, надсаживаясь, потянули огромную тушу, угрюмо матерясь и хрипя от натуги.
С крыльца к ним сбежала Лорка, на бегу поднимая воротничок белого халата.
– Это кто? Куда вы его тащите?!
– К дохтуру Мельника тащим. Кончается мельник. Животом мается. Хрипит уже.
– Господи, так нет же никого, только ушли все!
– Как ушли?! Кончится же он! Ах ты ж, история! А дохтур где?! А ну, бежи за дохтуром, дочка, поспешай. Скажи – кончится мельник. Очень мужики просят.
Жена мельника молча стояла рядом, спрятав пухлые руки под шаль, скучающе и несколько ревниво рассматривая рыжую Лорку, убогую наружность хаты, в которой была оборудована операционная, стёртое крыльцо и какие-то непонятные объявления на немецком.
Мужики что-то ещё галдели, но Лорка уже бежала со всех ног, намереваясь догнать ушедших. Мужики положили Белевского прямо на крыльце, сами стали рядом и закрутили самокрутки, тихонько беседуя и стараясь не коситься на мельничиху. Лорка добежала до поворота, увидела вдали чёрное пальто доктора и девчонок, его сопровождавших.
Ой, как же она закричала! Так кричала, что ушедшие бросились назад со всех ног. По окрестным дворам дурными голосами забрехали собаки. Девчонки бежали, придерживая платки, а сзади, налегая на трость, раскачивался и прихрамывал Николай Ростиславович.
Как только он подошёл, угрюмые мужики быстро встали рядом, снимая шапки и крестясь, будто на Спаса. Девчонки стояли в сторонке, испуганные, готовые броситься помогать доктору. А Николай Ростиславович сразу преобразился, будто помолодел. Он отогнал Лорку, вытиравшую холодный пот со лба тихо стонущего мельника, наклонился.
– Ты слышишь меня? Слышишь?
– Да…
– Что болит?
– Живот…
– Давно?
– Да…
Старый хирург одним движением смахнул с раздувшегося брюха старое покрывало. Мельник слабо и часто дышал, живот был слегка перекошен от напряжения.
– Ой, Николай Ростиславович, что с ним?!
– Так, помолчите, барышни. Сейчас…
Доктор быстрыми, точными и очень осторожными движениями стал прикасаться к очень горячему животу, определяя границы напряжения мышц, потом стал словно рисовать какие-то знаки на коже, что-то высчитывая и примериваясь.
Лорка сидела на корточках возле мельника и вытирала платком пот с его лица. Она с грустью и задумчивостью смотрела на искаженное от боли лицо Яна. Он был чрезвычайно, до серости, бледен, и ей казалось, что густая борода, усы, кустистые брови и чёрные локоны волос были будто приклеены к гипсовой маске. Он ей показался очень настоящим, большим, сильным и беспомощным.
Мельник, видимо, поверив в возможность спасения, приподнял было голову, но напрягшийся живот отозвался такой болью, что он айкнул и зачертыхался. Заострившиеся черты гневного лица лишь стали более выразительны, а ввалившиеся глаза нетерпеливо разглядывали собравшихся вокруг зрителей. Он опять почувствовал приближение мучительной рвоты, ему было больно, страшно и очень хотелось пить. Он искал выход своему стыду и, углядев Лору, в задумчивости разглядывавшую его распростёртое тело, мельник натурально взбесился.
– Ты, курва! Ты что на меня вылупилась, ведьма рыжая! Курва, трясця йи матери! От ведь курва бесстыжая!
– Я – курва?! – от неожиданности Лора выпрямилась, как от удара кнутом. – Я?! Да ты что себе позволяешь? Пшек сраный! Ах ты ж!
– Так, хватит! А ну, живо, живо его на стол! – скомандовал хирург. – Торопитесь. В любую секунду может быть поздно! Готовьте больного, Лариса Александровна!
– Хорошо, Николай Ростиславович! – проворчала нараспев Лорка, рассматривая бледное лицо мельника. Она прищурила глаза. – Я его… Я его очень приготовлю!..
С решительной усмешкой она скомандовала мужикам. Те перекрестились и, крякнув от натуги, подняли ношу. Стараясь не споткнуться о низенькие порожки, они внесли мельника в чистую операционную.
А Николай Ростиславович повернулся к мельничихе.
– Простите, я полагаю, вы – супруга?
– Ага, – отозвалась мельничиха, рассматривая его белоснежную бороду.
– Видите ли, уважаемая… Простите, как вас звать-величать?
– А?
– Как вас зовут?
– Мария.
– Очень хорошо. Мария, у нас очень мало времени. Я полагаю, я должен вас предупредить – операция рискованная, можно сказать, очень рискованная. Вы должны это понимать. Понадобится всё ваше мужество и терпение. Вы слушаете меня?