«Отблагодарил, – думал мельник. – Вот тебе и благодарность, шляк трафив».
Когда он отошёл от больнички на приличное расстояние, он услышал, что сзади кто-то бежит со всех ног, рискуя расшибиться в темноте. Он инстинктивно развернулся и дёрнулся к голенищу правого сапога, доставая нож. Это движение так испугало Ларису, что она споткнулась и кубарем покатилась в ноги мельнику.
Мельник спрятал нож и зажёг спичку. И застыл, глядя на растрепанные рыжие волосы, которые светились, как затухающие угли. И увидел залитые слезами глаза своей заклятой обидчицы.
– Ах ты ж… – выдохнул он от неожиданности.
Лорка стояла на коленях и смотрела на нависшего над ней Яна.
– Курва?! Да?! Ты это хотел сказать?! – крикнула она ему в лицо.
Спичка больно обожгла пальцы. Он зачертыхался и зажёг новую.
– Ты это хотел сказать?! Да?! – сказала она тихо-тихо, почти выдохнула.
Мельник промолчал. Ему показалось, что он слышал этот голос. В его голове будто помутилось. Большим медведем он наклонился к дрожавшей девушке. Взял её за плечи и поднял, как котенка.
– Ты… Ты… ты не сон… – забормотал он.
Лариса молчала, глядя в его глаза. Спичка опять погасла. Ян Белевский держал маленькую девушку, едва доходившую ему до плеча, и ему казалось, что он окончательно сошёл с ума. Вдруг в его голове всё перемешалось, и эхо снов, эхо лучших снов в его жизни, таких снов, которых он никогда больше не видел, о которых втайне мечтал, стыдился сам себя, эхо этих снов взорвалось в голове от голоса рыжей девочки…
…Только вернувшись после операции в свой такой любимый и такой наполненный холодом отчуждения дом, он понял, что часть его жизни круто изменилась.
Он ложился рядом с Марией, тихо похрапывавшей в темноте, и вспоминал первые ночи, когда её похрапывание ему так напоминало тихое мурлыканье котенка. Он так любил тогда слушать её дыхание – когда она, после объятий, бешеных ударов крепких тел, после криков и полётов, засыпала нагая, горячая, насладившаяся и раскидывала в стороны руки и ноги.
Но они перестали летать. Крылья обменяли на надёжные цепи. И только совсем редко, скрывая желание, словно стыдясь потери контроля над собой, жена снисходительно позволяла ему полетать. Конечно, она тоже летала, но обставляла это такими мелкими унижениями, что он себе всё время казался большим приблудным кобелём, радующимся старой косточке, которой брезгует последняя шелудивая собачка. И когда он, отодвигаясь от жаркого тела засыпавшей жены, всё так же раскидывавшей ноги, смотрел на её белое, расплывшееся тело, утопавшее в горячей пуховой перине, слушал её храп, ему казалось, что даже своим храпом она держит его на короткой цепи.
И остались у него два утешения, два прибежища в жизни – его мельница и сны – вперемешку с кино.
Все знали, что мельник большой охотник до кино. Когда в Топоров привезли трофейную, затёртую до дыр копию «Тарзана», он сходил на все четырнадцать сеансов, своим энтузиазмом поражая даже мальчишек. Он терпел всё – хрип слабенького репродуктора, косорукость кисло-пьяного механика, гогот и разговоры толпы, но стоило только лучу проектора задрожать в воздухе, как вечерние звёзды исчезали и всё на свете переставало существовать для Яна.
Нет, он не мечтал о том, чтобы оказаться на месте человека-обезьяны, нет, та, экранная Джейн была слишком хороша, такая тоненькая, такая гибкая, её улыбка была слишком хороша, но… но всё-таки он знал, что, удержавшись днем, ночью он станет полностью свободным, и тогда, может быть, может быть…
Больше всего он любил трофейные фильмы – они напоминали ему его сны – большие сказки о свободе и красоте, драках, фехтовании на шпагах, купании в блестящих на солнце прудах, сказки о садах, белоснежных цветущих садах, о больших великанах, машущих крыльями мельницах, о красивых женщинах.
Да, женщины ему снились. Он не знал, не помнил тех, кто ему снился, но тянулся к горячим объятиям, он пытался всё время догнать тех, кто входил в его сны, он рассматривал наготу, ему становилось тревожно и хорошо, когда женщины падали ему на грудь. Он пытался поднять спутанные волосы, скрывавшие лица, он хотел увидеть глаза, целуя мягкие губы. Но лица всегда оставались скрытыми. Он не видел, кого он целует. Он никогда не знал, что же будет дальше, так как стыдился своего желания и просыпался. День проходил в обычной суете, заботах и разочарованиях, и он опять, стесняясь и стыдясь своего порока, ждал ночи.
И вот после возвращения домой, после больницы, он заметил, что его сны изменились. Что-то было такое, что он не мог вспомнить. Ян недоумевал, он почувствовал странное ощущение, что он забыл что-то очень-очень важное. Его сны стали казаться ему какими-то непривычно приевшимися, заурядными, какими-то плоскими. Так ещё одно разочарование пришло к нему.
…И вот теперь-то он понял, что случилось. Он вспомнил свои сны в больнице, он понял, чего ему не хватало так сильно! Его сны перестали звучать! Они лишились голоса. Ян вдруг почувствовал, что где-то внутри головы стали лопаться какие-то верёвки. И сначала слабые голоса, потом разноголосица шёпотов зашелестела и запела о любви. Вот что он потерял! Он отпустил плечо Ларисы, схватился за голову и застонал от ударившей боли – так много отражений одного голоса он услышал внутри.
Лариса сделала шаг вперед. Она осторожно прикоснулась к его плечу.
– Простите меня…
Мельник молчал, закрыв лицо руками. Она осторожно начала гладить его плечо. Вдруг он опустил ей руки на плечи, сжал и заглянул в глаза. Она мгновенно закрылась, напряглась. Их взгляды схлестнулись.
– Ты! Ты мне не снилась! Я не дурак. Я помню. Всё помню! Ты… – он опять забормотал, будто не выходил из горячки. Он не замечал, как встряхивал девушку, как соломенную куклу. – Ты… Ты мне говорила, что… Ты ведь говорила мне всё это, да?!
– Да, – только сказала Лариса и беззвучно зарыдала.
Она наклонила голову, пряча заплаканные глаза, пыталась поднять руки, но мельник сковал её своими ручищами. У неё не было сил. Она топнула ногой от невозможности вырваться. И вдруг мельник обнял её, как ребенка, он закрыл ей небо своим огромным телом, он прижал её к себе, бормоча удивительно простые и нежные слова, от которых у неё закружилась голова. Ян осторожно гладил её голову, тихонько гладил горячей ладонью затылок и шейку.
В ту ночь мельник впервые не ночевал дома.
Мешки с зерном стали им ложем, и ночь – покрывалом. И он говорил взахлёб, говорил нежности, смеялся и радовался её словам, её ласкам, поцелуям, укусам, ударам, смеху, царапинам, слезам и песням, которые она ему пела, баюкая. Такой жар шёл от их тел, что, казалось, мельница светилась изнутри. И вместе они расцветали друг в друге, вместе летали и вместе кричали…
И жившая на окраине Топорова несчастная старая баба Францева, которая вышла подоить корову в полчетвёртого утра, крестилась от ужаса и думала, что на мельнице черти кричат.
Вот так и появились первые слухи о нечистой силе на мельнице.
В эту сказку верили все благодарные слушатели бабы Францевой, то есть старики и дети. Со временем история о чёрте обросла удивительными подробностями, находились свидетели, которые клялись, что слышали о таких делах ещё от своих прабабок, что дело было «ще за царя, що пан панував, да й уподобав ходити до молодици, до дони старого власника млину. Отож, та й загинув вiн, бо його нечиста сила перестрiла».
Другие спорили и ругались, что не было там ни пана, ни дочки мельника, что черти спокон веку там были «бо там старого цигана вбили, та й уся геть чисто злодiйська сила позбирались на його могилу». Третьи… Да и дело ли нам до этих разговоров? Много было слов перемелено, больше, чем мельница зёрен смолола от самого её строительства.
…Прошли годы. Топоров поменялся, перестроился. Но следы послевоенных рассказов, когда-то так волновавших топоровцев, ещё можно встретить на каких-нибудь важных свадьбах или поминках, когда старые люди собираются в конце стола и рассказывают друг другу стародавние были.
Даже сейчас эти рассказы исполняются по высшим канонам исполнительского искусства, которое в крови у любого малоросса – с эффектными паузами, со сменой темпа и интонаций, на разные голоса, возвышающиеся до небес в ударных местах либо растворяющиеся до бестелесного шёпота, отчего у благодарных слушателей озноб сводит спины и первоклассные голубцы остывают на поднятых вилках.
Мало того, эти сказки часто известны почти что наизусть всем собравшимся, и то единение актеров и зрительного зала, о котором сейчас так любят говорить столичные режиссёры, достигается непринуждённо и естественно. Каждый участник действа чётко подыгрывает главным рассказчикам – вовремя охает, айкает, покачивает головой, дополняет своими свидетельствами, настолько цветистыми и невероятными, что все собравшиеся довольно покачивают головами и, ни секунды не сомневаясь в правдивости истории, обмениваются одобрительными взглядами и репликами вроде: «Оце да-а-а. А памʼятаете старого дiда Сергiя? Ну, як якого? Це той, що жив бiля Зозулика. Да, вiн. Так цей дiд Сергiй казав, що…»
И беседа течёт плавно и величаво, с поворотами и разливами, украшается цветами и дышит, подобно всем украинским рекам, отражающим синее-синее небо…
Но я опять отвлёкся. Вы останавливайте меня, если что. Вернёмся же назад – в 1946 год.
Николай Ростиславович Грушевский через год после освобождения уехал в Харьков – там нашлись светлые головы, которые позвали его преподавать в Университете. Там он много сделал, много людей спас, кого-то не спас. Потому что брался за операции часто безнадёжные и, понятное дело, не приносившие славы. Он исколесил всю округу, иногда выезжал в дальние сёла и всюду старался собрать у старых бабок сведения о травах. Вся его маленькая квартира была забита бесчисленными банками и кульками с травами, которые стали привозить ему люди. Такое чудачество и отступничество тоже не добавило популярности совсем уж древнему старику, потому-то и посмеивались над Николаем Ростиславовичем его принципиальные и прогрессивные коллеги, шедшие в ногу со временем. Умер Грушевский в глубокой старости, успев выпустить редчайший ныне сборник лекарственных трав. Скромный, мраморной крошки, памятник доктору Грушевскому вряд ли можно найти среди бесчисленных таких же памятников на старых кладбищах Харькова.