Деды и прадеды — страница 30 из 60

Жили Уля с Валей хорошо. Бывало, строгая Уля ругалась о чём-то домашнем. Подходя к Валентину, она стучала кулачками в его грудь, а он, виновато улыбаясь, брал на руки свою Хозяйку Медной горы, как её называл, и целовал сердитое лицо, серые глаза с мохнатыми ресницами, медные косы, кружил Улечку, распугивая павлинов, которые разлетались по двору, клекоча, сверкая переливчатым сине-изумрудным оперением среди малиновых мальв.

Потом прокатилась Мировая, многочисленные перевороты и революции, потом – Гражданская, потом…

Казалось, «дом с павлинами» костью застрял в горле некоторых топоровцев. Местные знали и помнили, что всё нажитое Добровскими добро было заработано неустанным, до кровавого пота, тяжёлым трудом, но смириться с таким издевательством, с этими павлинами, с этими окнами с двойными рамами некоторые всё же не могли. А Уля с Валентином жили, работали, родили четверых – двух дочек и двух сыночков.

А потом, в двадцать девятом, Валентина забрали. По доносу – шептались в Топорове. Мол, коней уводил из колхоза «Коммунист». Это была чёрная неправда, а может, и правда – свои же кони, – но никто тогда и слова сказать не мог.

Через неделю после ареста Валентина в дом Добровских пришли комсомольцы и комнезамовцы. Еле успела Уля побросать какую-то одежку и утварь в узлы да одеть кое-как ребятишек, как с веселым смехом побросали комсомольцы её пожитки на подводу, посадили детей, да и приготовили отвезти на край села, в старую хату, принадлежавшую до того одному из комнезамовцев.

Только и помнила Уля, как со странной, кривоватой, будто извиняющейся улыбкой к ней подошла комсомолка Сима Колесниченко, да сунула украдкой узел с какими-то топорами и молотками.

– Ты, Добровская, возьми, – сказала Сима. – Теперь будешь трудиться. Как все.

Потом Сима быстро отвернулась и, поправляя красную косынку, побежала во двор. Дедок, сидевший впереди, кликнул лошадей, и подвода медленно поехала прочь от каменного дома. Уля, обнимая прижавшихся детей, смотрела на свой бывший дом.

Из-за сарая вышел Петро Миколайчук, весело скалясь и держа в каждой руке только что придушенных павлинов. Он высоко поднял красивых птиц, и полыхнули перья.

– Ну, що, хлопцi та й дiвчата! – весело крикнул Петро. – Пойимо павичового мʼяса? (Именно после того случая топоровцы, кто в шутку, а кто и не в шутку, прозвали Миколайчука Павлином.)

Комнезамовцы загоготали, и тот гогот долго ещё отдавался в ушах Ули. Осталась она с детьми одна. Братья Валентина – кто на флоте служил, кто в земле лежал – помочь не могли. У её брата Игната, которого на малороссийский манер называли Гнатом, была большая семья, да и его самого могли раскулачить в любой момент, если б не убрался он подальше – на дальний хутор, в страшную своим колдовством родовую Липовку.

Через неделю после выселения Гнат пришёл в Топоров, разыскал сестру в бывшей Миколайчуковой хате, принёс чуть картошки детей покормить… И вот по-мужски спокойно говорил Уле страшные и неотвратимые в своей правильности слова.

– Надо отдать кого-то в интернат, Уля. Надо. Ты не прокормишь их, сестрёнка.

На печке затихли.

Уля молчала.

И дети – Рая, Нина, Вася и Тосик – поняли, почему их мама молчит. И тогда Васенька, больше всех похожий на Валентина, мальчик семи лет от роду, всё понял. Он понял, что сестрёнок в детдом не отдадут, что Тосик ещё слишком мал. И так страшно ему стало, что заплакал он беззвучно и стал отползать тихонько назад, стараясь спрятаться, забиться за спины. Слезы катились по его щекам, но он молчал, как молчали все детки, ожидая, что скажет их мамочка на слова угрюмого дядьки Гната.

Тишина длилась и длилась.

Уля молчала.

Она всё вспоминала, какими жилами поднимала убогое хозяйство, как выкорчёвывала кусты, как полола, кучами носила лебеду выше её роста, забыла, когда спала, как ночами, рискуя всем, сметала зёрнышки, просыпавшиеся из грузовиков на дорогу, а потом пахала свой кусочек земли, впрягаясь в старую coxy, которую она топориком укоротила по своей силе, как ночью ходила в Киев, чтобы продать хоть что-то из вещей, да дорога та заняла у неё сутки в оба конца, как приходил Миколайчук, да как, гадёныш, смеялся над её косами, масляно блестя своими глазёнками, как, по старинке, стирала домотканую одежду золой, вскипячивая воду камнями, раскалёнными в костре, да и упомнит ли она всю ту каторгу, которая упала на её маленькие плечи…

Дети беззвучно плакали. Но когда всхлипнул Тосик и залепетал: «Вася, Васенька!», Уля словно проснулась.

– Нет!!! – дико вскрикнула она, распластавшись чёрным крестом по печке.

– Не отдам!!! Господом Богом клянусь, не отдам!

Гнат тогда ушел.

* * *

Валентин шёл вверх по главной улице, тихо, но широко шагая, никого и ничего не видя. «Нет детей, нет жены» – эти слова колотились в его виски. Девятнадцать лет. Девятнадцать лет лагерей. Нет жены, нет детей.

Он шёл на кладбище. И не было чернее горя в душе.

Вдруг его окликнули.

– Валя? – ахнула какая-то старушка. – Валя?

Он вздрогнул и оглянулся. Он не узнал её.

– Господи, Валя! – запричитала та. – Валичок, а куди ти йдеш?

– На погост.

– Нащо? До батькiв?

– К детям.

– Валя! Валя! Да вони ж живии! Вони ж тут, рядом! – и старушка, заголосив, показала на соломенную крышу маленькой хатки на другой стороне улицы.

Валентин уронил солдатский вещмешок и, ничего не видя, пошёл туда. За невысоким, явно недавно сделанным, аккуратно выбеленным палисадником виднелась небольшая чистенькая хатка. Какая-то очень смуглая, чернявая незнакомая девушка развешивала бельё и детские пеленки на натянутых меж деревьев верёвках.

Валентин, ещё сильнее ссутулившись от неодолимого груза, подошёл поближе и оперся на угловой столбик. Он старался не кашлять, хотя кашель рвался наружу, заставляя его сипеть.

Девушка оглянулась, увидела незнакомца, и что-то в его глазах будто ударило её током. Она подошла, вглядываясь в бледное, в испарине, лицо этого скрюченного старика.

– Добрий день!

– Здравствуйте.

– Ви до кого?

– Где Ульяна?

– Ольга Володимировна?

– Уля.

– Уля? – она вдруг поняла, что это было настоящее имя её свекрови. – Господи, а вы, вы… Ой, мамочки! Вы – папа Васи?

– Где он?!

– Да он тут, он живой, он только раненый был, он пришёл – живой! – закричала девушка. – Господи Боже ж ты мой, кто-нибудь!!!

Никогда Тасечка так ещё не кричала. На её крик прибежали соседи, и тихий, жгучий пожар новости побежал на дальнюю окраину села, пока какая-то женщина не влетела во двор, где Уля помогала своей приятельнице.

– Оля! Оля! Олечка!!! – кричала женщина на бегу. – Оля!

Та вышла. Женщина бросилась ей на грудь, крикнула: «Валентин!» – и упала в обморок.

* * *

Уля постояла, казалось, минуту, она непроизвольно вытерла руки о фартук, положила, что держала, на скамейку, посмотрела кругом, вниз, на сползавшую по забору женщину, и вдруг дикая, пульсирующая, ошпаривающая голову сила ударила ее изнутри.

– Ы-ы-ы!!! – зарычала, забилась Уленька в страшном припадке.

Бросилась она на улицу, бросилась к своему дому, босая, вдовий чёрный платок, столько лет ношенный, упал, косы расплелись, и летела она, измученная растерзанной судьбой, не бежала – летела, и косы её медной волной горели на солнце.

– Ы-ы-ы!!! – ревела она, и крик этот был такой силы, что все встречные, увидев фурию с огненными волосами, в панике шарахались к заборам, крестясь и вскрикивая от ужаса. Потом, оглянувшись, опомнившись, узнав, бросались за ней вслед, крича, размахивая руками, стучали в ворота соседей. Новые люди выбегали на улицу и бежали вслед Уле, бежали и кричали. И крик этот, волна эта катилась за Уленькой, как неудержимый прибой…

Тася бросилась в хату, взяла на руки полугодовалую Зосечку и вышла к Валентину, который, не в силах больше сдерживаться, вцепился побелевшими пальцами в заборчик, опустил голову и молчал. Он ждал. Ждал так, как не ждал все эти страшные годы.

Он поднял голову. Смуглая девушка подошла к нему, на руках держала рыжеволосую зеленоглазую девочку. Девочка прижималась щекой к Тасе и пыталась охватить пуговками глаз такого большого незнакомца.

Он узнал родные черты, но говорить не мог.

И тут бухнули ворота, крик звериный. Зверем диким, с криком птицы кинулась к мужу Уля и упала на колени, обняв его ноги. Сбежавшийся народ взвыл.

– Валентина! Валентина-а-а!!! – ещё рычала Уленька, – Валенти-на-а-а!

Он наклонился, поднял жену, поставил перед собой, стараясь разглядеть её сквозь слёзы, заливавшие глаза. Потом взял в руки её косы и стал целовать, целовать, целовать медную гриву.

И не видели они никого, и не слышали, и прошла вечность и один миг.

– Папа! – раздался крик. Во двор влетел Вася, сын. Потом Рая, потом Нина, и, как только собравшиеся люди видели их, подлетавших к отцу своему, вой – и женский, и мужской – набирал новую силу. И время остановилось.

* * *

А ещё через полтора месяца туберкулёз Валентина резко обострился. Сил у Валентина больше не было. Он лежал на печечке, которую для него соорудил Вася, и в полубреду все просил Тасю: «Тасечка, забери ребёнка!».

И вскоре умер.

Глава 11Вся жизнь

Бездонное, искрящееся, безлунное полночное небо опрокинулось над спящей землей. На западе чуть синело воспоминание первого тёплого мартовского дня. Земля дышала ровным паром, который стелился по низинам, заволакивал кусты, извивался среди голых ветвей старого сада, целовал влажные стволы яблонь и груш, собирался испариной на соломенных крышах и, обрываясь, еле слышным перезвоном невидимых капель рассказывал бесконечную историю.

Тёплый ветер унёс в туман лёгкий скрип открывшейся двери. Из чёрного проема, чуть различим на фоне выбеленной верандочки, медленно двинулся неясный силуэт. Знакомой дорожкой, припадая к земле, сторожко останавливаясь через каждые несколько шагов, человек подошёл к скособоченному сараю. Шуршание, какой-то неясный приговор. Звякнула клямка накидного замка, тень скользнула внутрь.