Деды и прадеды — страница 36 из 60

Затем она попыталась залезть в кузов и всё время срывалась, потому что её окоченевшие руки всё время соскальзывали с блестящих оледеневших бортов. Она не обращала внимания на забористый мат высунувшегося из кабины шофера и, с упорством осенней мухи, повторяла свои попытки. Наконец она шлепнулась задом в грязь и заплакала, как ребёнок. Филиппов окончательно проснулся от этого плача и метнулся к борту.

– Эй! Ты! Давай! – он протянул руку ей навстречу.

Она сидела на земле, слизывая кровь с разбитых пальцев. Потом подняла голову. На него смотрела почти девочка. Старый шерстяной платок оставлял незакрытыми брови вразлёт, скулы и бледные, почти синие губы. И глаза – как озёра. Филиппов замер с протянутой рукой, а девушка смотрела на его страшную клешню. Она встала, крепко ухватилась ледяными пальцами за его… тоже руку, Толя крякнул и, приготовившись поднимать тяжесть, неожиданно для себя поднял «тётку» почти к себе. Ему показалось, что в ней и весу-то было не больше, чем промокшей одежды.

Девушка перевалилась через борт, взяла сидор, села слева от Толи и несколько раз ударила локтем в кабину, Машина тронулась юзом, оскальзываясь лысыми покрышками.

Попутчица сидела у борта, прядь вымокших волос выбилась из-под уродовавшего её платка, так обманувшего Филиппова. Она явственно дрожала. Не в силах согреться, она обхватила колени руками и опустила голову. Филиппов краем глаза рассматривал маленькие посиневшие руки, светлые, цвета льна пряди.

Сумерки напились небесной влаги и сыпанули злой крупой мокрого снега, который, как рис, засыпал ее голову и плечи. И не думал таять. Её колотило.

– Так. Хорош геройствовать. Заболеешь, – решительно сказал Филиппов.

Он встал, держась за борт, и какое-то мгновение примеривался, наконец, крякнув от смущения, взял её за шиворот и потащил к себе. Она не сопротивлялась, силы её покинули. Филиппов расстегнул дождевик и ватник. Он прижал её к себе, чувствуя, как под одеждой трясётся в неудержимой дрожи маленькое тело.

– Ох же ты, малявка. Да на тебе воды ведро.

Стараясь совладать с предательской дрожью в голосе, он неуклюже расстегнул её фуфайку.

– Снимай. Да снимай ты, коза! Заболеешь и помрёшь. Что папка-мамка скажут?

– Не скажут, – прошептала она, вцепившись в ворот фуфайки. – Отстань.

– Не дури, – пробормотал он. – Хватит. Иди сюда. Не съем.

Уже осмелев и не обращая внимания на слабое сопротивление, он стянул с неё хлюпающую фуфайку. Посадил к себе на колени, снова прижав к груди и укрывая полами ватника, постарался закрыть все щели дождевиком. Она перестала драться и прижалась к нему, впитывая тепло его тела. Он дышал ей на шею, стараясь согреть случайную попутчицу.

Мало-помалу её дрожь стала затихать. Она почувствовала боль в замёрзших руках и ногах и беззвучно заплакала. Незнакомый ей мужик грел её своим телом, как не грел её никто с давно и беспощадно закончившегося детства. Он держал её ладошки, а она, по-детски удивляясь, рассматривала его изуродованные, страшные клешни.

– Куда шла? – услышала она гул его голоса, который шёл из груди.

– К тётке. В Зиновьево.

– К какой? Ты из каких будешь? Землячка? Как зовут?

– Серёгина я, Александра.

– Не знаю я таких. Давно в Зиновьево живете?

– Я у тётки троюродной, – прошептала девушка. – Серёгину Марию знаете? Она Телятниковых будет. Я одна. Сама по себе.

– Из Телятниковых… – пробормотал Толя.

Он хорошо знал эту историю, которую когда-то рассказали ему тётки. Телятниковы до революции были очень зажиточным родом, с другого порядка Зиновьева. Филипповы же жили за оврагом среди захудалых порядков. В Гражданскую отец Филиппова пропал вместе с Подтёлковым, когда их гоняли казаки по станицам, а женщины, от ненависти безглазые и почерневшие, проклинали и забрасывали красных камнями. И кто-то из Телятниковых был среди тех казаков. Ну, а потом, потом уже Телятниковых гоняли по Зиновьеву. А тех, кого не порезали в сеновалах, в клунях, не порубали вперемешку с домочадцами, тех уже погрузили в подводы и отправили подальше. Поговаривали, что повымерзли они в казахских голых морозных степях.

Значит, не все…

Они молчали. Постепенно она угрелась и незаметно для себя уснула, прижавшись к нему. Толя смотрел на её тоненькую шейку с завитками вьющихся локонов. Александра тихо посапывала, она спала мёртвым сном, тоненькая ниточка слюны капнула на его запястье.

«Ребёнок ведь совсем. Совсем сирота», – думал он свою грустную думу.

Вдруг бритва воспоминаний начала безжалостно вспарывать его многочисленные шрамы тренированных привычек. Вспышками побежали ножки Николеньки, заплескалась вода из корыта, в котором жена стирала своё белье, завертелись панорамы Невы и прямые, как взмахи хлыста, улицы города, лица забытых людей, кровавая пена реки, чудовищный силуэт станции во всполохах осветительных ракет, лица хирургов, крысы, обруч на палке и блеск сварки, запах травы и глаза мамы.

Он зажмурился и только крепче прижался к своей попутчице, спасаясь от пытки. Она спала, а он, избитый жизнью парень, прятал лицо и дышал запахом её мокрых волос. И почувствовал он внезапно и ясно, что не было у него никого на свете роднее этой сиротской души.

В почти полной темноте ноябрьского вечера машина добралась до Зиновьево. Они проснулись от похабного гогота шофера, который заглянул в кузов.

– Эй, мужик! Хорош девку лапать!

Александра тихонько ойкнула, потянула на голову дышащий паром платок. А Филиппов хмуро и внимательно посмотрел прямо в глаза водилы. Тот различил движение темноты под капюшоном и почувствовал напряжение, как у змеи перед броском. Пауза. Угрюмо частя истеричной матерной скороговоркой, водила спустился с борта и кротом полез в кабину.

Александра торопливо вскочила, подхватила ватник и вещмешок, засуетилась, примерилась спрыгивать.

– Стой! – корявая клешня царапнула ее руку.

Она вздрогнула и посмотрела на Филиппова. Тот стоял на одном колене, голова была опущена, а все тело натянулось струной в догоняющем рывке. Чужак поднял голову. Его лицо было уже неразличимо в стылом сумраке, но было слышно его сбивчивое дыхание.

– Александра, – скрежещуще прошептал он. Он сам испугался своего голоса. – Александра, пойдёшь за меня замуж?

Девушка замерла, перестала тянуть руку.

– Пусти… – прошептала она. – Отпустите меня.

– Александра, Сашенька, – забормотал он. – Саша, у меня никого нет. Я – Филиппов. Анатолий. Филиппов. Я к тётке приехал на несколько дней, к Степаниде Фроловне, может, знаешь.

Он запнулся.

– Саша, Сашенька. Поехали со мной. Я один живу. Нет у меня никого.

Он испугался, что она сейчас спрыгнет и он никогда не увидит её. Он боялся сделать ей больно, но невольно стискивал её запястье всё сильнее. Его голос умолял и дрожал, как у спасённого заживо погребенного, и скороговоркой, сбивчивой и суетливой, он пытался рассказать ей о своем одиночестве, о своей пропавшей жизни, ему казалось, что он говорит связно, а она, оцепенев от изумления, слушала похожее на вой бормотание и отдельные, безумные слова, которые резали ей душу.

И так ей стало его жалко, что душа её свернулась в узел и прыгнула.

– Хорошо, – отбросил туман эхо её ответа, ожил и заструился вокруг них, как приблудный пес, беззвучно вертя косматым хвостом.

И она замолчала.

Филиппов опустил голову, как от удара. Его сердце колотилось у самого горла. Мгновение неверия брызнуло ядом в кровь и стало выжигать нервы.

– Что?! – прохрипел Толя осёкшимся голосом.

– Хорошо. Поеду я с тобой. Только руку пусти. Мне больно.

Она стояла в темноте, разминая затёкшую руку.

– Силен клешнями махать, дядя.

А Толя замер с протянутой клешнёй, как нищий, в руку которого вместо медяка упал кошель с золотом. Водила остервенело скрежетнул сцеплением, грузовичок дернулся. Филиппов от неожиданности потерял равновесие и грузно повалился набок, взмахивая руками, и, не веря себе, слушал её тихий смех…

* * *

Всю дорогу назад Филиппов боялся просыпаться и засыпать – он боялся однажды проснуться и не найти рядом Сашу. Дни и ночи смешались в непрерывное мелькание взглядов, жестов и приметных вещей. Они начинали потихоньку присматриваться друг к другу – они, бросившиеся друг к другу, как дети на пожаре, как вдохнувшие воду утопающие, как грезящие наяву сумасшедшие, – они очень осторожно подсматривали за самыми простыми вещами. Как новый человек живёт: как дышит, какой формы его зубы, губы, как он смеётся, как пахнет, как жмурится, моргает, какими тонами звучит его голос, как встаёт, садится, спит, жуёт и молчит.

Сотни попутчиков мелькали в их жизни, десятки и сотни эшелонов, стучащих колёсами на запад, везли мимо них тысячи лиц и злое железо убийства. Были ночные побудки, ветер, швырявший жёсткий снег в лицо, заиндевевшая одежда, ожоги кипятком, ледяной спирт и холодная картофелина – уже на двоих, кусок хлеба – тоже на двоих. И тепло – на двоих. Не познав, не испытав близость, они врастали друг в друга, рассказывали о своих бедах, горестях, обидах и ударах судьбы, о детстве, о войне, конечно же, куда ж без неё, без надоевшей, постылой войны. Филиппов тихо, шёпотом выговаривал те слова, которые он боялся даже выпустить из клетки своей памяти, перемежая междометиями, которые падали, как камни, в стылую воду его души.

Александра тоже оттаивала очень постепенно. Она привыкала к этому парню, который показался сначала ей старым-старым из-за маски усталой привычки к преодолению судьбы. Но оказалось, что он старше её всего на семь лет, и нельзя было понять, кто больше видел, кто больше натерпелся в жизни, единственно то, что он уже был однажды женат, вызывало у неё страх определённого рода.

Он должен был стать её мужчиной.

Она думала об этом, украдкой присматриваясь к его рукам, к его шее, к складкам лица, к широкой и несколько сутулой спине, чувствуя его тело, привыкая к его запахам, когда муж прижимал её к себе. Александра понимала, что по документам они уже муж и жена, но… но неведение будущего, неизбежного, того, что происходит между мужчинами и женщинами, ожидание этой минуты заставляло её иногда замолкать невпопад. Она тогда напоминала нахохлившегося воробья, она сто раз себя спрашивала, что же она наделала, что же с ней происходит такое.