Вася надел выглаженный пиджак, посмотрелся в мамино трюмо, присел на дорожку на стульчик возле печки, потёр белые шрамы на запястьях, резко встал и замер от злой пули под сердцем, потерпел, подождал, повернулся и пошёл навстречу судьбе.
…Была вторая половина удивительно лучистого сентябрьского дня. Расплывчатый круг неяркого солнца светил сквозь молочно-кремовую дымку высокого неба. Воздух был напоён особым ароматом скорого увядания, ожиданием прощания с жарким летом. Над полями, садами, перелесками и над серыми глазами многочисленных прудов, окружённых высокими камышами, висела лёгкая дымка.
Он вышел за околицу Топорова. Огляделся, примечая столь знакомые с детства места. Вдруг, будто от внутреннего толчка, он сошёл с дороги к ближайшему перелеску. Здесь почти не было теней — ему это напомнило специальную лампу-цветок в госпитальной операционной. Сухая иглица шелестела под ногами. Вася шел привычно-крадущейся походкой, незаметно для себя ступая так, чтобы сухие сучки не попадали под лёгкие шаги. Вскоре он вышел на знакомую поляну. Он остановился возле большой поваленной сосны, медленно обошел выворотень, заглянул в яму, заполненную сосновыми ветками и бурой хвоей.
Он вспомнил тот день, когда лежал в этой яме — с гниющими пятками, обезумевший от холода зимних ночей. Он ничего не ел несколько дней и поэтому мёрз, несмотря на две немецкие шинели, которые служили ему и одеждой, и укрытием. Он знал, что до заветной цели можно было дойти за несколько минут, но идти не было никакой возможности — в Топорове были немцы. И надо было ещё ждать весь бесконечный день. Долгое ожидание обострило до предела все чувства. Он слышал голоса изредка проходивших по дороге людей, различал гортанную речь немцев и приглушённые, тихие голоса местных. Изредка на поворотах тарахтели немецкие машины. Ему казалось, что запах Топорова не похож на запахи сёл и посёлков, мимо которых он пробирался из Крыма. Больше всего на свете он хотел дойти до родного дома — плен и расстрел он уже пережил, теперь он должен был выжить. Вот он и добрался — и замерзал в полукилометре от мамы…
Вася вытер пот, выступивший на лице, ему вдруг стало тяжело дышать. Он пошёл дальше к шоссе, узнавая в дневном свете полянки и просеки, по которым он пробирался три года назад.
Через час он вышел из пролеска к Брест-Литовскому шоссе. Дальнейший путь к Торжевке шёл уже быстрее, сердце отпустило, он потихоньку распрямился, и ртуть тяжелых воспоминаний перестала состаривать его. Впереди его ждала, должна была ждать, обещала ждать самая лучшая, самая удивительная девушка на всём белом свете.
Наступил вечер. Краски дня, и без того неяркие, уступили место оттенкам и звукам. Возле знакомого поворота он заметил маленькую фигурку, стоявшую возле первых огромных вётел старого торжевского большака. Васины и без того синие глаза налились предштормовой морской синью.
Тася пошла ему навстречу.
Она смотрела в этот раз прямо, ясно, открыто, но в смелости её взгляда было столько грусти, что ему захотелось одновременно и обнять, и убежать. Разрываемый столь противоречивыми порывами, он ждал и смотрел, как она медленно шла ему навстречу…
Они долго молчали, вглядываясь друг в друга, будто в первый раз видели. Тася рассматривала такое чужое и такое родное лицо — человека, которого видела так мало, ждала так долго, родное лицо человека, который столько лет ей снился. Вася видел всё, что ему снилось, что всю войну вспоминалось, ради чего с того света вернулся.
И они, вчерашние дети, выжившие в страшную войну, смотрели отчаянно, головокружительно, открыто и огненно, словно учились доверять друг другу свою будущую жизнь.
Они пошли вдоль большака, всё в той же полной тишине, опустив головы, незаметно врастая друг в друга. Их глаза блестели, виски покрылись испариной, их сердца пытались догнать друг друга, найти общий ритм, и всё опережали, торопили, перебивали, будто взахлёб хотели выступать, безумной морзянкой рассказать невысказанное — о всех годах, всех днях — прошлых и будущих — всё-всё рассказать. Небо напинало всё отпетливее кружиться над ними, и эта спираль времени раскручивалась, словно тугая пружина, стиснутая пережитым горем и ощущением невозможно близкого, хрупкого, как крылышко бабочки, счастья.
Они опять остановились возле разорённой хаты на отшибе Торжевки, вернее, возле бревенчатого скелета, черневшего среди буйно разросшихся цветов. Закатное солнце густо подсветило буйно распустившиеся астры — пронзительно оранжевые, лиловые, фиолетовые, алые, как запёкшаяся кровь. Тася засмотрелась. Она очень-очень любила цветы — нарядные, беззащитные, доверчивые, искренние. В Торжевке, в мамином саду она часто разговаривала с цветами, целовала бутоны, — все свои слёзы доверяла цветам, только им. Вот и сейчас, чувствуя за спиной Васю, так стремительно становящегося родным, она хотела прижаться щекой к нежным лепесткам — они сейчас были такие же разноцветные, как вспышки в её глазах, и сердце стучало всё громче и громче.
— Не бойся, — подал голос Вася. — Смотри!
Его голос был хрипл от волнения, он улыбался бешено и лукаво.
Тася оглянулась и лишь успела заметить чёрное отверстие ствола «вальтера» в Васиной руке — ударил грохот выстрела.
Ей показалось, что уснула опять — легко-небрежно, не поднимая руки, стрелял Вася — хлопки выстрелов гудели колоколами, медные цилиндрики, медленно вращаясь, вспарывали вечерний воздух и срезали цветок за цветком. Всякий раз, когда пуля с глухим чмоканьем перешибала стебель, очередной цветок вздрагивал, трепетал лепестками и медленно-медленно ложился на землю…
Тишина взмахнула крылом над её головой. Серая тень мелькнула в воздухе. Перемахнув через забор, перед ней уже стоял такой счастливый, немного смущённый и сильный Вася. Он протягивал ей букет пулями срезанных цветов.
— Тася…
Она взяла такой необычный букет, потом, как все девушки, непроизвольно вдохнула аромат астр, которые не пахли ничем, кроме пряной свежести, как и пахнут астры. Она зарылась лицом в цветы, чувствуя, как нежные лепестки охлаждают горящие щёки.
Вася стоял и ждал. Его улыбка застыла. Он отчётливо ощутил, как настала самая главная секунда его жизни.
Вдруг из разноцветной охапки букета на него глянули бездонные, весёлые, горящие глаза. На лице Таси вспыхнула такая улыбка, о возможности которой Вася и догадаться не мог. На него смотрел весёлый ребенок.
— Васька, пообещай!
— Что?
— Васька! Пообещай, что ты будешь такие цветы дарить только мне!
— Тася. Родненькая! — только и смог выдохнуть он, но его шею уже обхватили тонкие, сильные руки, и горячий поцелуй обжёг его губы.
И счастье терлось об их ноги пушистым котёнком.
Вы думаете, это всё?
«А при чем тут говорящая жаба?» — спросите вы.
Расскажу не торопите меня.
Через двадцать два года повстречала Тася в Топоровской школе коллегу из Липовки. Они пообщались на семинаре педагогов начальной школы, да и выдала новая знакомая, что знала она Тасиного мужа, Васю, очень даже хорошо, что когда-то, давным-давно, был он частым гостем в Липовке, что навещал он постоянно её соседку, старую бабку Христину.
Тася не подала виду, но вечером Васе было не продохнуть.
В конце концов он сдался и, опустив голову, стал рассказывать.
Что тогда, далёким летом 45-го, не мог он выдержать без неё, что её грусть и невозможность что-либо сделать рвала на части сердце, что младшие сестрёнки донесли о его тоске Ульяне, что сердилась та и ругала сына на чём свет стоит, даже побить хотела, ухват взяла…
Он поднял глаза, и Тася опять увидела подзабытый луч синих-синих смеющихся глаз.
Запер он тогда Ульяну в погреб и держал два дня, пока мама не пообещала ему помочь. Потом пошла Ульяна в Липовку к двоюродной тётке Христине, договорились они штуку учинить, да такую, чтобы пронять Завальских до жути, и вызвали из Осиновки Петю, да повелели тому не возвращаться, пока не найдет в камышах Толоки такую большую жабу, какую только сможет найти, а если жаба будет недостаточно большой, так чтобы и не думал возвращаться, и Петя полдня сидел в болоте и передушил половину топоровских жаб, пока не принес такую зверюгу, что от ужаса заскулили и спрятались дворовые собаки, и они с Петей и с жабой в ведёрке выслеживали Тасю возле колодца целую неделю, и Вася, как на фронте, в темноте, по-пластунски проскользнул, положил жабу в Тасино ведро, и что перед тем тётка Христина, как бы случайно, встретила бабку Терезу Завальскую, да заморочила той голову рассказами о жабах, заклятьях и знамениях, и потом рассказала прибежавшей Тоне, что избавиться от заклятья можно, только выбросив жабу на перекрестье дорог у кладбища, что если что услышат голос какой, так тому и быть, значит, судьба такая, и сидели Вася с Петей в темноте, в траве у кладбища, и всё случилось, как и было спланировано старшими, и гудели и рычали они за ту проклятущую жабу, и видели, как с писком убегали Тоня и Тася. И что потом, после того, как всё благополучно закончилось свадьбой, намертво молчали о том предприятии, и что он тайком от Таси ходил в Липовку и копал колодец, погреб, крыл крышу и чинил всё в хозяйстве старой бабки Христины, известной всей округе своими невероятными делами.
Да и как он мог по-другому поступить?
Ведь он любил Христину — свою двоюродную бабушку…
Глава 9Мельник и курва
Конечно, эту главу было бы правильнее назвать «Мельник, курва и черти». Черти — это интересно. Это то, что существует за гранью веры и неверия и так приятно щекочет любопытство. Но я подумал, что расписывать всю бесовщину, которая так занимала умы нескольких поколений топоровцев, будет нечестно по отношению к героям.
Возможно, мне не захочется с ними расставаться. Как в детстве, когда разлуки коротки, а встречи так радостны…
Детство я провёл у бабушки Таси в Топорове. И очень любил время ранней клубники. Я тогда удирал на огород и, думая, что меня никто не видит, осторожно поднимал нежные листья, с которых стекали быстрые, крупные капли росы. Я высматривал, не зарозовели ли бочки у твёрдых зеленоватых или уже кремовых, согретых солнцем ягод. И не найдя хоть сколь-нибудь поспевшие ягоды, разочарованно возвращался домой. Я сначала шёл медленно, всем видом выражая безразличие, но потом ветер шевелил волосы на затылке, и, привычно айкнув от накатывавшего страха, я припускал бегом.