Деды и прадеды — страница 34 из 60

— Толя! — простонала она и прижалась к его груди.

* * *

За окном порхала ночной бабочкой белая ночь. Белая сирень ароматным облаком клубилась за окном их комнаты. Под окном старый сад подкарауливал сны людей в сети своих ветвей. Слабый сквозняк слегка шевелил старенькую занавеску.

Их старый двухэтажный щитовой домик на восемь семей, казалось, жил своей жизнью. Он поскрипывал перекрытиями и лестницами, балками каркаса, стропилами, серой вагонкой, выцветшей под северными дождями, еле слышно подвывал печными трубами. Гранитные валуны фундамента служили ему надежным балластом — никакие шторма не опрокинули бы его.

Часть материала для постройки запасливые финны взяли из разобранных барж, ходивших по бесчисленным озерам и рекам, их связывавшим. Эти балки и доски помнили вкус воды, шелест волн, бесконечно изменчивые водные зеркала и бескрайнее небо, запах рыбы, с глухим стуком падающей из мокрых сетей на палубу, тяжёлые подковы грузчиков, оставивших свои отметины на гладко оструганной поверхности, умелые руки мастеров, умело объединивших их в единый корабельный организм. Части дерева учились работать вместе, они бодливо упирались на буксирных проводках, постанывали под тяжестью грузов, переполнявших корабельное брюхо, распевали-повторяли бормотание воды, разминаемой тупым форштевнем, как свиньи к кормушке утыкались в травянистые сочные берега при выгрузке.

Это старое дерево, сохранившее свою природную крепость, возмущённо вопило и скрежетало, когда другие плотники стали разбирать старые баржи для новых домиков маленького городка, спрятавшегося в зарослях сирени и черёмухи на гранитных берегах северной реки. Когда гвоздодёры поддевали своими безжалостными зубами стёсанные, неподдающиеся, упрямые шляпки, то квадратные гвозди продолжали цепко держаться двойными загибами-когтями за плотное, неподсоченное дерево. И если рывок сердитого рычага был слишком резок, то раздавался громкий скрип, все рёбра корабля разом подхватывали этот звук и разносили его по площадке верфи, а сдавшийся коготь напоследок мстительно вырывал из-под серой кожи ярко-золотистую древесную плоть, пропитанную смолистым ароматом векового леса. Болты каркаса с глухим басовитым стоном выходили из своих гнёзд, раздираемые мощными домкратами. Корабль плакал и прощался с прошлым.

Случалось, что в новых домах встречались балки и доски от разных кораблей. Такие дома были особенно шумны по ночам — балки басовито выскрипывали перекрытиям свои истории, а доски полов и потолков то услужливо поддакивали, то возмущённо опровергали слишком уж хвастливые истории. Но это можно было понять и простить — баржи-то были рыбацкими.

Если прислушаться, можно было услышать всю жизнь соседей — снизу, в середине дома — слышны были и радости, и любовь, и горе, скучные бормотания, детский плач и стариковский кашель. Дом, как корабль, плыл в водах белой ночи, казалось, он иногда кренится то в одну, то в другую сторону, будто неспокойные течения несут его вдаль вместе со всеми его жильцами.

Старый дом невидимо скользил во времени, на его борт поднимались новые команды, маленькие непослушные ножки учились ходить, подросшие ножки барабанили по раздраженно-изумлённому ксилофону ступенек, кто-то вырастал, сходил на берег, уходил в самостоятельное плавание, унося с собой походные пожитки.

Ступеньки истирались, они, как верные собаки, радостным скрипом встречали знакомую поступь взрослых постояльцев или уважительно слушали старческое шарканье ног, которые ещё совсем недавно учились ходить — у дерева своё летосчисление.

Иногда ступеньки вспоминали свою молодость и подшучивали над молодыми парочками, нарочито громко вскрикивая при каждом шаге лёгких ножек. А бывало, что кто-то уходил навсегда — уже в своих маленьких спасательных шлюпках. И люди спускали эти утлые лодочки на плечах и уносили куда-то прочь под грустную музыку. Тогда в дом на время приходила тишина…

* * *

Филиппову, фронтовику и инвалиду помогли с жильём. За станком молодой калека работать не мог, после полёта в трюм крейсера высота строительства вышибала из него холодный пот. Руки зажили, он мог держать кое-какой плотницкий инструмент, но всё равно, ловкость была не та. В 1944 году его послали прорабом в дальний городок новой Карелии, который надо было срочно восстанавливать и застраивать. Там ему дали маленькую квартирку в чудом уцелевшем старом финском доме.

Он сходил на родную улицу, посмотрел на штабели досок и кирпичей, стоявших на месте его ленинградского дома, на лица прохожих, постоял, никого не узнал, ещё раз попрощался со старой жизнью и с одним чемоданчиком уехал в Зареченск.

Там он спустя всего пару-тройку недель собрал свою первую бригаду. Его бригада быстро стала ходить в лучших — он сам принимал людей и брал только опытных, умелых, степенных. Взрослые мужики тоже присматривались к вечно хмурому искалеченному бригадиру. Обсудили его повадки, хватку, распоряжения и манеру говорить. Одобрили. Зауважали.

Молодые ребята рвались в бригаду Филиппова — он умел распределять наряды так, что бригада могла скрытно подработать у частников, добавки эти были очень чувствительные. Новичков принимали после довольно варварского старинного экзамена, о котором ни экзаменуемый, ни экзаменаторы старались не распространяться — можно было очень крепко получить от заполошного парторга.

После обязательного задания, «ласточкиного хвоста», испытуемый должен был своим топором затесать набело пласть бревна. Далее наступал момент истины. Новичок расстегивал ремень, спускал брюки до колен, дюжие мужики брали его за руки и ноги и быстро проводили голым задом вдоль свежеотесанной поверхности. И если там оставались огрехи — зарубы, сколы, сучки какие, то незадачливый бедняга уже на всю жизнь запоминал плотницкую науку — и с расцарапанным задом, полным заноз, возвращался обратно в свою бригаду. Доносов, как ни странно, не было.

Городок лихорадочно отстраивался — целые улицы золотились снегом свежей щепы, горы опилок сугробами скапливались возле буйно разросшихся кустов сирени и черёмухи. В безветренную погоду, особенно на закате, сладкий, густой аромат цветения обнимал прямые, резкие ноты смолы и кружился в медленном фокстроте над скелетами поднимающихся стропил.

Работали от зари до зари. Тяжёлая, до лошадиного пота работа изнуряла Филиппова и позволяла хотя бы на время не думать об оставшейся за плечами пустоте потерянной жизни.

Филиппов был вездесущ. Шептали, что его угловатую, длинную, нескладную фигуру можно было увидеть одновременно в нескольких местах развернувшегося строительства. Еле слышно шелестя шинами старенького велосипеда, он незаметно подъезжал к очередному дому, ещё издали прислушиваясь к ритму плотницких работ. Дома гудели и пели как бревенчатые органы — сосновые стены огромными репродукторами разносили взвизги пил, свист рубанков, барабанную дробь молотков и возгласы рабочих, изредка перемежаемые виртуозными сольными матерными партиями старших плотников.

На хорошей стройке ритм был совершенно африканским, пульсирующим, горячащим кровь. Там горели глаза хитрым прищуром, там, словно колдовство, умело использовались наследные, накопленные многими поколениями приемы, там дерево доверчиво, как влюблённая женщина, послушно ложилось в мозолистые руки, приникало в поцелуе к щекам старших мастеров, глазомером выверявших идеальную линию. Там любовь была взаимна. И дерево само раскрывало свои секреты.

Там, где работали новички или хитрецы, — там ритм был валким, сбивчивым, захлёбывающимся. Там балки стервозно, назло лопались глубокими трещинами, там вкось шли сколы, там дерево упрямилось, не чувствуя взаимности, упиралось и царапалось, выкручивалось свилью, пестрило всевозможными огрехами и скрытыми пороками. Там надо было учить — учить любить скрытую в безликих брёвнах и досках высоту сосен, шум ветра и синеву небес. Кто не принимал эту веру, тот становился работящим плотником. Но колдовские секреты ему так и не открывались.

Хуже всего была тишина безделья или заполошные крики, если кто-то расшибся или поранился.

Поэтому Филиппов и определял качество работ на слух. После того как нерадивая команда, почёсывая в затылках, разбегалась по местам после его внушения, он, не мешкая, отправлялся дальше вдоль ряда домов, где работали его люди.

Когда наступало время обеда, то плотники, как воробьи, рассаживались на стропилах, запивали хрустящие сайки молоком, мужики постарше чинно разворачивали узелки с домашней снедью — жареной рыбой и луком. Филиппов, казалось, не ел совсем — отвык. В минуты перерывов он садился сбоку, прислонялся спиной к нагретым солнцем тёплым стенам, вытягивал натруженные ноги и дремал, слушая разговоры мужиков. Старшие же, по сарафанному радио знавшие его историю, потихоньку снижали громкость беседы, оберегая сон калеки.

* * *

Прошло короткое, бессонное северное лето, наполненное пульсирующим светом и короткими штрихами ночного забытья.

И Филиппов затосковал.

Затосковал не буйно-запойно, всё было хуже. Он начал гореть изнутри тем страшным, как торфяной пожар, невидимым жаром, который грызёт сердце и высушивает кровь в жилах.

Недруги осторожно намекали что-то неопределённое, вроде как бы случайно показывая на лоб и говоря о контузиях. От них мрачно сторонились. Он стал разговаривать ещё медленнее, круги бессонницы синими провалами окружили его калёной стали серые глаза.

Молодые ребята пытались было подкатить к своему бригадиру с угощением, но быстро сообразили, что дело неладно, напоровшись на сталь его взгляда.

И тогда старые плотники собрались субботним вечером в привокзальной забегаловке и начали держать совет. Было решено помочь мужику. Дело было поручено самым пожилым и уважаемым — мастерам дяде Коле Говорухину и заике дяде Жене Барышеву Им было по сорок пять лет.

* * *

…Филиппов проснулся рано.

Серый, зыбкий свет едва начал проявлять силуэты вещей, на фоне скучной мешковины низких облаков только-только проступили верхушки вымокших за ночь деревьев.