Он прикрыл сковородку крышкой, сдвинул её на край печурки, заложил чугунные кольца и поставил на место сковороду — доходить на медленном огне. Скоро надо было сливать картошку. Мысли Филиппова всё бродили вокруг да около, то о стройке, то о Саше, какая-то непонятная мысль всё время плавала и ускользала, что-то смутное всё время думалось, неопределённое.
Заканчивался ещё один день его жизни.
Он подошёл к форточке, взял с подоконника папиросы и спички, открыл щель, закурил, выдыхая дым, разглядывая своё отражение в тёмном стекле. Придирчиво осмотрел лоб, узкий нос, скулы, потрогал шрам на подбородке. Слегка улыбнулся своей разноухости — его правое ухо характерно-фамильно оттопыривалось почти перпендикулярно черепу. Если бы он был собакой, то казалось бы, что пёс всё время поднимает одно ухо.
На крыльце внизу отворилась дверь, и кто-то стал медленно подниматься по гулкой лестнице. Матвеевы, соседи, ложились рано, к ним никто вроде не должен был прийти. Может, Саша? Он прислушался, услышал приглушенный тонкими дощатыми стенками разговор. «Саша сама с собой не говорит. Кто-то к соседям всё-таки», — подумал он, делая очередную затяжку.
Но в дверь постучали их условным стуком — раз, раз-два, раз, раз-два.
«Саша!»
Он засуетился, задавил окурок, взял со стола керосинку, побежал к двери, поставил лампу на самодельную полочку у двери, навалился, прижал телом, чтобы открыть тугую задвижку, распахнул дверь.
У порога стояла Саша и смотрела на него каким-то странным взглядом. То ли плакала, то ли смеялась. Лицо её прыгало в тусклом отсвете лампы.
Вдруг его ударило по глазам и нервам. Он опустил глаза и увидел рядом с Сашей широко распахнутые глаза мальчика лет шести, замотанного крест-накрест в шерстяной Сашин платок.
Филиппов окаменел. Он не мог отвести глаз.
Грохотом сердца ударило мгновение, другое, третье, затем наступила полная тишина. Казалось, что было слышно, как скользнула слеза по щеке.
Саша легонько подтолкнула мальчика сзади. Тот покачнулся, сделал полшага к Толе.
— Здравствуй, Толя. Вот твой сын.
Саша и Толя сидели у печурки и смотрели, как ужинает Коля. Мальчик ел с большим аппетитом, налегая на рыбу, которая ему очень понравилась — в челябинском детдоме рыба была редкостью. Он забивал полные щёки, сгребал картошку вилкой, помогал куском хлеба, чтобы больше помещалось на вилке, отдыхал, прожёвывал, с трудом глотал, оглядывался на сидевших сзади взрослых, улыбался.
А Толя только молча улыбался, давай, мол, сынок, ешь, кушай. Его клешни дрожали, он пытался скрыть эту дрожь, непрерывно закуривая, но ломал спички.
Саша, устало прислонившись к стене, полудремала, приходила в себя, впитывала тепло дома. И тихонько рассказывала. А Толя, пряча слёзы в счастливой детской улыбке, слушал и слушал. И не мог насмотреться на сына, который болтал ногами на стуле. Толя смотрел на его руки, на короткий чубчик на стриженой головке, на худые лопатки, на такие разные уши — левое прижато, правое оттопырено.
А Саша рассказывала о письме тётки, которая в письме криком кричала, что Сашины сны вещие. Что у Толи должен быть живой ребёнок. И как стала Саша писать письма в Ленинград, как пришел ей ответ, что он, Толя, Анатолий Миронович Филиппов, умер. И как писала она в ответ, что жив. И как потом закрутилось-завертелось.
— Умер?! — спросил Толя, недоверчиво оглядываясь на дремавшую Сашу.
— Ага. Умер. Однофамилец умер. У тебя на Рубинштейна однофамилец жил, оказывается, — она говорила через силу. — А я написала, они стали проверять, оказалось, что тот на 12 лет старше. От голода.
Она помолчала. Сидела с закрытыми глазами, вспоминала.
— А Колю увезли тут же, прямо через Ладогу перевезли, так получилось, оказывается. Торопились сильно.
— А как поняли, что Коля?
— А просто. У него ж на рубашечке везде, и на трусиках тоже тушью было написано: «Николай Анатольевич Филиппов». Ты же сам мне рассказывал тогда, в поезде.
И Филиппов понял, что Саша не спала тогда, когда он ей всю жизнь свою рассказывал, думая, что она спит.
Он упал на колени, прижался лицом к её ногам, сжимая своими искалеченными руками.
— Ну, Толенька, ну… — проговорила Саша, плача и смеясь. — Ну, хватит. Перестань. Я сейчас как разревусь, всю ночь плакать буду. Ну, Толя, ну…
И она гладила его затылок.
Коля оглянулся, замер.
— Папа?
— Ничего, Николенька. Ничего. Папа устал. Ты кушай, кушай.
— А можно?
— Конечно. Ешь сколько хочешь.
— А я бы ещё съел, только я уже много съел. Мне давит.
— А-а-а, — улыбнулась Саша. — А ты пуговку-то расстегни на штанишках.
— А можно?
— Конечно, можно. Ты же дома.
— Я буду здесь жить? А где я буду спать?
— О, не бойся. Сегодня мы тебе сделаем царскую постель! А ты как думал? Сделаем, Толя?
Толя поднял голову. Его глаза горели бешеным счастьем, губы ещё дрожали, но маска горя, которая, казалось, намертво впечаталась в черты его лица, отваливалась кусками. Он оглянулся на сына, встал, подошёл, осторожно обнял худенькие плечики, поцеловал сына в макушку, вдыхая запах детских волос.
— Обязательно сделаем, Коля. Ты будешь сегодня спать как фон-барон! — Толя оглянулся на Сашу. — Жена, ты ужинать, наконец-то, будешь?
Саша слабо улыбнулась.
— Знаешь, я так устала… — она посидела ещё минутку, рассматривая отца и сына. Потом устало потянулась, как котенок. — А знаешь, давай-ка я с вами посижу. Что ж мы всё порознь-то сидим?..
Она встала, сбросила тяжёлую, толстую кофту на стул, села за стол.
— Давай, дядя, угощай!
— Кто — дядя?
— Папка наш, Коленька. Стоит, дядя такая. Жену корми давай, отец!
Толя суетился возле них, не веря своим глазам, не веря себе. Внутри его всё пело и кричало.
И не заметили они, что Бессонница уже давно их рассматривала.
Бессонница стояла у дверей, сложив морщинистые руки перед собой. Она сегодня была маленькой морщинистой старушкой, похожей на всех старушек. Белый платок, старая кофта, серая юбка, стоптанные чуни. Только глаза чёрными провалами втягивали свет.
Коля глянул через плечо.
— Кто там?!
— Где, сынок?
— Вон, там, у двери?
— Нет там никого, Коленька. — Толя погладил сына по голове. — Это ветер ночной на занавеску дунул.
— Папа, а можно ты со мной сегодня спать будешь?
— Конечно, Коленька, конечно, — мягким, грудным голосом отозвалась Саша. — Ты не бойся. Ты больше ничего не бойся. Сегодня папа с тобой спать будет. Всё. Ты дома.
— Это хорошо, — сказал Коля. — Это просто замечательно.
— Да. Это замечательно.
Керосинка освещала только середину стола, за которым собралась на свой первый ужин семья. Они смотрели друг на друга, ели жареную картошку, передавали хлеб и рыбу. Смотрели друг на друга и не могли насмотреться.
И не видели они, как Бессонница подошла к ним, невидимая, бесплотная. Неслышно шаркая чунями, она обошла их, рассматривая, запоминая и прощаясь. Бессонница погладила мальчика по выстриженному затылку, глянула на Толю, потом на Сашу. Вдруг она прищурилась, посмотрела на Сашу повнимательнее, наклонив голову набок.
Улыбнулась.
И пошла к двери.
Бессонница уходила и улыбалась.
Она уже знала то, чего не знали люди за её спиной.
Она знала, что людей уже четверо.
Глава 14Нинкин борщ
— Семёнов!
— Здесь!
— Сидоренко?
— Тута.
— Тарасюк?
— Его нет, Таисия Терентьевна, у него отец тово…
— Ясно. Терещенко?
— Тута.
— Надо говорить «тут», Коля. Ты же уже целый месяц учишься, первоклассник.
— Хорошо, Таисия Терентьевна.
— Тищенко? (пауза) Тищенко? Ваня Тищенко, я же видела тебя в коридоре!
Тихий детский смех серой мышью забегал по партам первого «Б» класса Топоровской средней школы. Девочки прыскали в кулачки, покачивая огромными бантами, а мальчишки толкали друг друга в бок и вертели стриженными «под ноль» или «под бокс» головами.
— Ребята! Что случилось? Где Ваня?
— Он здесь, Таисия Терентьевна! — пискнул кто-то сзади.
— Так, Герасименко, спасибо. Шутка шуткой, но урок уроком. Где Ваня?
— Тут!!! — раздался хор довольных голосов.
Наконец Нюся Ващук, самая послушная и спокойная девочка, не выдержала.
— Таисия Терентьевна! — пискнула она. — Вы его не видите. Он здесь. Он под партой!
— Под партой?! — изумилась Тася.
…Тася только месяц назад получила место в Топоровской средней школе. Четыре долгих года после Житомирского института она отработала в самой дальней деревне Топоровского района — в Журовке, что была за Липовкой. Жила она в центре Топорова, но места в Топоровской школе ей как-то не находилось, поэтому ей приходилось чуть свет — на попутках, а чаще — пешком добираться до Журовки.
Чтобы дойти до Журовки надо было выйти за старый Панский сад, потом за больницей повернуть через поле к разбитому в войну мосту через Толоку, а дальше — полями, полями, мимо заново отстроенных навесов для сена, мимо прудов, по дамбе, их разделявшей, и ещё чуть-чуть. Если идти в хорошую погоду, то вся дорога занимала чуть больше двух часов. Но если шёл дождь или мокрый снег… О, как Тася ненавидела мокрый снег! Тогда обочины разбитой осенью дороги раскисали, и ей приходилось месить снежную грязь долгих три часа в один конец.
Все колхозные шоферы прекрасно знали «маленькую учительницу» и иногда, когда могли, подвозили Тасю. Некоторые даже попытались, рискуя маршрутным листом, дожидаться её по утрам на перекрестке за больницей. Однако из этого ничего не вышло — охотники быстро поняли, что ещё раз быть отчитанными, как двоечники, это слишком рискованное удовольствие. Поэтому они высматривали стройную фигурку с извечным вещмешком на спине, подгадывали и останавливались. Как бы невзначай. Тогда Тася снимала жёсткий вещмешок, набитый тетрадками, журналами и учебниками, всем телом напружинивалась и забрасывала его на сиденье, потом забиралась в кабину.