Дефицит — страница 23 из 62

— Ну-у, Федор Тимофеевич, не ожида-ал, — протянул Гиричев о притворным осуждением. — Вы же Кафку цитируете, почти дословно: «Все хорошие люди идут в ногу, а другие этого не знают и пляшут вокруг них танец времени».

— Значит, Кафка тоже хороший человек, — благодушно согласился бритоголовый и обратился к Малышеву. — Вот вы про автобус говорили. Есть у нас понятие — презумпция невиновности, заведомое признание всякого, даже преступника, невиновным до тех пор, пока не будет доказано обратное. Это гуманно. Докажи сначала, а потом и обвиняй. В транспорте и в самом деле иной раз получается презумпция наоборот — виновности. Но с другой стороны, не опущенные пятаки оборачиваются миллионами рублей убытка. Тут надо тоже высоту занять.

— Презумпция сволочизма для нас предпочтительнее, — уточнил Гиричев. — В универсаме — покажи сумку, в редакции — предъяви пропуск. Со дня основания газета жила и здравствовала без пропусков, входи, трудящийся, рабкор, селькор, кто хочет, излагай нужды. Теперь у входа милицейские девочки, а что толку? Прихожу я утречком на работу, а в приемной уже поэт сидит, Колька Молодцов, выпиши ему срочно гонорар на опохмелку или взаймы дай без отдачи. Пропускная система для него что есть, что нет.

— Живем мы лучше, — продолжал бритоголовый, не споря, а как бы расставляя акценты в понятиях для него бесспорных. — Потребностей стало больше, и ничего тут плохого нет, радоваться надо. А дефицит — он всегда будет. Чем живее, предприимчивее, расторопнее население, тем шире круг интересов. Спрос велик, ну и замечательно. Главное, не надо разделяться на «мы» и «они», пусть будем одни только мы. А то выходит, что мы имеем потребности, а они их не удовлетворяют, как будто они рабы наши, пленники. Они — это мы все. Голодали и бедствовали, жилья не имели, а сказка всегда была, мечта жила, ждали, когда ее можно осуществить и дождались по многим статьям. А то, что хватают сейчас, покупают да накапливают и счастье видят только в этом, так это временное явление, оно пройдет, уверяю вас. От внешнего народ обязательно обратится к внутреннему, попомните мое слово.

— Пока он обратится, Федор Тимофеевич, от народа останутся одни людишки, растопчет орда золотая и серебряная, дубленочная и «жигулевочная», та самая, которая исповедует — было бы здоровье, а остальное мы купим. Чингисхан хребты ломал прямо, пятки к затылку, хрясь — и готово, издыхай с переломанным позвоночником. А эти — души ломают, по вере-то как раз и бьют. Вера, конечно, великое дело, но ее подкреплять надо.

— Какая вера? — полюбопытствовал трикотажный. — Христианская, мусульманская, буддийская?

Гиричев, будто опомнившись, снова перескочил на циничную свою стезю:

— У нас есть молодой сотрудник в сельхозотделе, дока, подсчитал, сколько эшелонов мяса и масла было бы сэкономлено, если бы вся страна соблюдала великий пост, а также постилась бы по средам и пятницам.

— Хватит вокруг экватора, — ввернул трикотажный. Он перестал рыгать от действия таблеток, но симпатия Малышева к нему не возросла.

«Реагирую неадекватно, привычки нет, — думал он. — А привыкать не хочется, хотя и приходится вот сидеть, выслушивать. Больничные разговоры также неизбежны как режим, пижама, уколы, передачи». Нормальная его работа не позволяла вот так сидеть и разглагольствовать, не нужно было убивать время, а здесь вынужден. И вместе со временем убивать заодно и наивность в себе, однобокость и предрассудки. Вспомнил Марину, она говорила, что первые уроки жизни молодая женщина получает тогда, когда попадает в гинекологическое отделение. Уж там ее просветят, окунут в мерзости по макушку. Каждая женщина сама по себе вроде чиста и порядочна, но, собираясь в палате, они словно аккумулируют все плохое и культивируют цинизм, жестокость, разврат, не женщины лежат в гинекологии, а сущие ведьмы, — побуждения низменные, разговоры грязные. Потом выписываются и снова становятся добропорядочными мамашами, возлюбленными женами, нежными подругами, но отметина, наверное, остается.

Взял бы магнитофон, занялся английским, но не взял, занимайся русским, той его разновидностью, которая без костей.

Первым поднялся бритоголовый, за ним сразу Малышев, а Гиричев и трикотажный, одинаково держась за впалые животы, как послушники, пошли следом.

— Градусник надо держать семь минут, — пресно говорил трикотажный. — Передержу до десяти, вылезает тридцать семь и одна. Кому это нужно?

— Градуснику, — сквозь зубы просипел Гиричев.

Вот и вернулись рысаки в хомут.

Едва Малышев вошел в палату, Телятников сообщил:

— Вас искала Алла Павловна, только что заходила.

Малышев настроился прилечь, но теперь раздумал, взял сигарету, вторую уже, и пошел в ординаторскую, может быть, она еще не ушла. Зачем она так поздно заходила? Она сидела за столом, без халата и читала книгу.

— Дежурите? — спросил Малышев, оглядывая ординаторскую, сразу прикидывая, что здесь лучше, а что похуже, им в его отделении. — У нас таких дежурств не бывает, с беллетристикой.

Она отложила книгу.

— Как вы себя чувствуете, Сергей Иванович?

— Можно мне допустить, что вы просто так зашли, повидаться?

— Можно. — Она несколько смутилась, в ее представлении он человек более серьезный. — А на мой вопрос вы не ответили.

— Чувствую себя отлично, Алла Павловна, тем более под вашим надзором.

Сам он обязательно заходит к своим послеоперационным, естественно, он хирург, но зачем терапевту навещать больных в неурочное время. Она будто уже знает, что ему приятно ее внимание.

— Звонят. — Она кивнула на телефон. — Обеспокоены ваши друзья и знакомые. Если к Малышеву никого не пускают, значит, дела его плохи. Знают, что вас привезли в реанимацию, а для обывателя реанимация о-го-го. Тот свет. Что прикажете отвечать?

— Так и отвечайте — Малышев на том свете.

— Тогда и мне пожелают того же. Как лечащему врачу.

А что, тоже выход — вместе на тот свет. Временно. Пока не сдаст экзамены Катерина. Пока не утихомирятся дворник с Чинибековым. Пока Данилова, пока… А может, лучше не временно, а уж навсегда?

— Отвечайте, Алла Павловна, что самочувствие его вполне удовлетворительное.

— А почему к нему не пускают?

— Ему, скажите, и без вас хорошо — со своим лечащим врачом.

Она напряженно на него посмотрела — зачем он так говорит? Настойчиво проговаривается. Или это такие комплименты у него неуклюжие.

— Говорите, что я уже выписался.

— Думаете, вам домой не звонят? Не меньше, чем сюда, я уверена.

— Да пусть звонят, Алла Павловна, какое это имеет значение?

— Большое. Вас помнят, ценят и любят, о вас беспокоятся. — Она говорила серьезно, ведя какую-то свою тему. «Какую-то» — вполне определенную, психотерапевтическую.

— А я знаю, — сказал он. — Скромностью меня бог не обидел. — «Или обидел? Как тут правильно сказать? Надо спросить у Гиричева, он меня изучил».

— Что-то вас гнетет, Сергей Иванович, — неожиданно сказала она.

— У меня такой угнетенный вид?

«Не только вид, — могла бы сказать она, — но и общее ваше состояние, сосуды, ваше сердце. Да и вид тоже, весь ваш облик. Даже голос». Другая так бы и сказала, но ей нельзя, она врач. Слово лечит и слово калечит.

— Что-то вам мешает в последнее время. — Она чуть склонила голову, глядя в пол задумчиво, чуть прищуренно, будто не о нем речь или его здесь нет. — А признаться не хочется. Или, скорее всего, вы не придаете этому никакого значения. Хотите не придавать. По инерции здорового человека.

— Вы у каждого больного доискиваетесь до причины?

— Уберите причину и не будет дурных последствий. А вы как считаете?

— Так же… — Она серьезнее его, целеустремленнее, что ли, а ему остается лишь поддерживать разговор. — Собственно, общая тактика здравоохранения — убрать причину, создать чистый социальный фон.

— А также и бытовой, — подсказала она, — тогда прогноз благоприятнее.

Сейчас она не выглядела врачом, тем более без халата сидела, с книжкой в руках. Но не было в ней и просто женщины в разговоре с мужчиной. Она вроде бы проста и открыта, но держится на дистанции и его держит. Она видела, что говорить о причинах ему не хочется, по его лицу видела, по чуть заметной, клеймом застывшей усмешке: да пустяки все это! Он опытный и знающий хирург, но как больной — начинающий, не привык, не успел вжиться в случай и думает о себе как о прежнем, здоровом. С одной стороны это помогает, не дает раскисать, ну а с другой — недооценка факторов риска, подскоки давления, повторный криз, а там…

— Не хотите со мной говорить, может быть, потому, что я женщина? Вам нужен другой врач? Я знаю, хирурги так самолюбивы.

— Нет, вы мне нравитесь и как врач, и как женщина.

Ну почему он так говорит, зачем? Это же не проходит бесследно.

— Мне кажется, вы меня не воспринимаете всерьез.

Он улыбнулся, а она от этого нахмурилась и продолжала строже:

— Бывают срывы от больших претензий.

— Не люблю. Человек с больным самолюбием мне противен. Никаких у меня претензий, никаких таких самолюбий.

— Почему вы спорите, Сергей Иванович? Из-за пустяков. Самолюбие — это совсем не плохо, даже у моей кошки есть самолюбие.

— И кошек не люблю, они коварные.

Нет, он все-таки не воспринимает ее как надо. Может быть, потому, что она слишком старается быть серьезной.

— Того не люблю, другого не люблю, а вы полюбите. Тогда и давление, может быть, перестанет скакать.

— Любовь тоже дефицит, Алла Павловна. Где ее взять? И кто составит протекцию?

— Дефицит для тех, кто любит только себя. — Ей стало жарко, щеки раскраснелись. — Я слишком, наверное, привязываюсь к вам с расспросами, пришла вот не вовремя, когда мне дома надо сидеть, но вы… задеваете мое самолюбие. Вы будто отвергаете меня как врача. — Говорила обиженно, не глядя на него. — Как будто вас привезли сюда силком, уложили, потом появилась какая-то женщина и пристает. Может быть, это глупо с моей стороны, но я… возвращаюсь к вашему анамнезу постоянно.