[5], багади[6], оцинкованное ведро, деревянный ящик.
Предметы начали тонуть в темноте, а мы все сидели на корточках, словно шахтеры, запертые в забое без надежды на спасение.
— Знаешь, после ужина я дала ему снотворное, может, сегодня он будет спать спокойно, — сказала олькхе, нервно вздрогнув от какого-то шороха.
В больнице Гупхабаль нам дали только болеутоляющее, видимо, она приняла его за снотворное.
— Вы правильно поступили. Когда он выспится как следует, ему наверняка станет легче, — уверенным голосом успокоила я олькхе.
— Как думаешь, где сейчас находится линия фронта? — тихо спросила она.
Было видно, что ее тоже беспокоило, под чьей властью мы находимся. «Интересно, как вообще выглядит линия фронта?» — подумала я. Через эту невидимую линию невозможно прорваться. Она разделяет заклятых врагов, стоящих лицом к лицу с направленным друг на друга смертоносным оружием. Стоит только попытаться перейти эту страшную границу, и пули вмиг изрешетят твое тело. Но моему брату как-то удалось выжить. Если он, уехав солдатом добровольческой армии, вернулся на территорию, занимаемую национальной армией, значит, он где-то пересек линию фронта. О чем он только думал? Неужели он решил, что бессмертен? Это счастье, что он вернулся покрытый лишь шрамами. Рана на его ноге — всего лишь символ перехода той линии. Глядя на его ногу, вместе с жалостью к брату я испытывала отвращение, которое испытывает живой человек при виде мертвеца. Меня бил озноб, я чувствовала неясную тревогу, живот скручивал спазм.
— Тихо, я слышу какой-то шум, — вдруг сказала олькхе, хотя я и так сидела тихо как мышь.
Я прислушалась, затаив дыхание, но не услышала ни грохота пушек, ни отвратительного, выматывающего душу низкого гула двигателей самолета-разведчика, ни каких-либо незнакомых звуков. Вокруг стояла та же невыносимая тишина, сводившая нас с ума, — никаких признаков жизни. Олькхе поднялась, я встала вслед за ней. Аккуратно, чтобы не заскрипели створки, открыв ворота, мы вышли на улицу. В этот момент и я расслышала едва уловимые звуки. Осторожно ступая, поддерживая друг друга, мы стали спускаться в сторону конечной остановки трамвая, откуда доносились едва различимые голоса людей. Под ложечкой ныло от смутного беспокойства.
Вскоре, когда наши глаза привыкли к темноте, мы увидели, как в ночи, растянувшись от перевала Муакчжэ до ворот Независимости, беззвучно шла народная армия северян. Солдаты, словно возникая из темноты, спускавшейся с вершины перевала Муакчжэ, входили в город. Они шли без поддержки танков, без поднятых военных флагов, без песен и топота тяжелых солдатских сапог. Похоже, на их сапоги были надеты какие-то мягкие чехлы, скрадывавшие звуки шагов. Каждый солдат держал в руках что-то большое, а за плечами нес объемный мешок. Северяне шли так тихо, почти крадучись, что у меня возникла дикая мысль: «Не собираются ли они сдаваться в плен?» Мне не верилось, что это была та самая армия, которая летом, перейдя перевал Миари, с шумом и помпой вошла в город, выставив впереди себя танки. Безмолвные нескончаемые колонны солдат, идущих под покровом ночи, были больше похожи на отряд разведчиков или диверсантов. Их возвращение не было маршем победителей. Крупно простеганные ватники превращали солдат в одутловатых увальней, что скрывало смертельную угрозу, исходящую от военных.
Сначала я решила, что это могли быть солдаты китайской народной армии, потому что огромное войско шло в соответствии с китайской тактикой человеческих волн[7] и не было похоже на мощную регулярную армию северян. Колонны солдат напоминали не стройные ряды, а поток воды при наводнении. Армия заполняла улицы перед воротами Независимости и тихо разделялась на два рукава, расходившихся по улицам. Но китайцы вряд ли бы использовали для поднятия духа солдат квэнгари[8]. К тому же я слышала, что их солдаты убивали детей и без разбору насиловали девушек и женщин, а эти вели себя иначе. Конечно, ходили и другие слухи. Говорили, что солдаты китайской народной армии были намного мягче, чем те, кто воевал за север. Я не доверяла слухам, но слова «китайская народная армия» вызывали у меня не больше страха, чем «народная армия северян». Почему? Потому что пытать нас ради информации бессмысленно, если солдаты не будут говорить на нашем языке. А что может быть ужаснее позора, который падал на человека, не выдержавшего пыток? Одной мысли об этом было достаточно, чтобы я мечтала не знать языка любого военного, который попытался бы со мной заговорить.
Однако скоро стало ясно, что это не китайская армия. Я и олькхе с изумлением и радостью замечали, что кроме нас у дороги стояли и другие люди. В основном это были старики или женщины. Я думала: «Интересно, они тоже не смогли покинуть Сеул из-за какой-нибудь беды в семье? А если нет, почему они добровольно остались в городе?» Они, конечно, могли оказаться самыми ревностными последователями красных, но в это верилось с трудом. В них совершенно не чувствовалось той горячности, страсти и возбуждения, свойственных сторонникам левых взглядов, рьяно приветствовавших этим летом войска оккупантов, когда те входили в город. Но сейчас между жителями города и солдатами, кажется, устанавливалось гораздо более сильное и искреннее чувство — доверие. Когда я поняла это, внутри словно что-то оборвалось. Я напряглась, как будто почувствовала опасность.
Одна женщина средних лет, стоявшая на придорожной полосе, неожиданно ворвалась в ряды северян, громко выкрикивая чье-то имя. Она стала спрашивать солдат, не знают ли они этого человека. «Он ушел добровольцем летом», — повторяла она. Другие женщины, последовав примеру, тоже стали громко выкрикивать имена своих сыновей и мужей, желая узнать, живы ли они. В конце концов из проходившей мимо колонны солдат, до этого не обращавших внимания на крики, послышались возгласы: «Кто сказал, что они мертвы?! Все они живы! Скоро вы встретитесь с ними!» Эти слова, сказанные на хорошем корейском языке, и сочувствие, с которым они произносились, долго витали в воздухе. Женщины при каждом таком ответе, не стесняясь, обнимались, как если бы дружили всю жизнь.
Мы с олькхе, словно убегая, поспешили домой. Настроение у нас было отвратительное. Мы испытывали что-то вроде чувства вины и отчужденности. Мы боялись признаться, что завидуем тем счастливицам, и не произнесли ни слова до тех пор, пока не вернулись домой. У женщин на дороге еще оставалась хотя бы иллюзия надежды, а у нашей семьи не было и этого. Мать, вероятно, собиралась поступить, как они, — отправить в эвакуацию меня, то есть младшую дочь, и остаться в городе. Но до того, как она успела это сделать, вернулся мой брат, выживший вопреки всему, как и подобает почтительному сыну[9]. Я думала, что, ухаживая за ним, мать, возможно, была счастливее нас. Но я не могла разделить ее счастья. Я могла думать только об одном: я осталась в Сеуле. Не в силах смириться с этим, я была зла и обижена на мать.
Олькхе сказала, что нам повезло, — и, по сути, это было правдой. Конечно, ведь в этот жуткий холод прямо перед домом у нас стоял колодец с белесой водой, а в сарае лежало вдоволь угля, чтобы протопить комнату и приготовить еду.
Натаскав из колодца воды, мы наполнили до краев чугунные котлы и мельхиоровый котелок. Затем я засыпала корзину для мусора угольной пылью, отнесла ее на кухню и, высыпав угольную крошку прямо на пол, залив ее водой, начала замешивать угольное тесто, чем-то похожее на тесто для судеби[10]. Я впервые делала эту работу, но под чутким руководством олькхе справлялась неплохо. Пока я месила угольное тесто, она собрала веточки и доски от старых ящиков и нарубила их на мелкие щепки размером примерно с палочку для игры в ют[11]. Щепки складывались на железной сетке шалашиком, олькхе просовывала в его центр скрученную бумагу, поджигала ее и осторожно обмахивала маленький костер веером. Огонь разгорался очень быстро. Потом олькхе делала из заготовленного мной теста липкие угольные блинчики и укладывала их поверх горячей кучки щепок. Сразу вспыхивал огонь, весело игравший розовыми язычками пламени. Это было чудесное зрелище. Странно, как нетерпимые по отношению друг к другу язычки пламени и вода, послушные рукам олькхе, объединялись в прекрасный союз. Олькхе, знавшая удивительный секрет разжигания огня, вызывала у меня доверие. Я радовалась нашей дружбе, и это было не похоже на то, что я испытывала к остальным подругам.
Уголь был идеальным топливом — тепла от нескольких блинчиков хватило, чтобы обогреть кухню и кудури[12] и моментально вскипятить воду в мельхиоровом котелке. Довольная результатом, я натаскала горячей воды в примыкающую к кухне комнату, чтобы брат и племянники смогли помыться, а затем снова наполнила котел водой из колодца. Олькхе тем временем, переложив догоравший угольный блинчик в жаровню с поддувалом, успела сварить кашу и ким-чхи-цигэ — мясо, потушенное с кимчхи[13]. Горячая вода холодной зимой была для нас настоящим счастьем. Мы наслаждались этой роскошью, но обратной стороной медали было то, что мы с олькхе весь день напролет лепили угольные блинчики, отчего стали похожи на шахтеров. Иногда, взглянув на черные лица друг друга, на которых можно было различить лишь моргающие глаза, мы хохотали, схватившись за животы.
Хотя после той ночи мы больше никого не встречали — ни солдат, ни мирных жителей, у нас больше не было чувства, что мы единственные жители города. Что касается армии северян, я подозревала, что отряды и дальше буду проникать в город под покровом ночи. В Сеуле осталось еще много хороших домов и крепких строений, поэтому у оккупантов вряд ли была причина останавливаться в нашей бедной деревне. В любом случае армия северян должна была пройти через город, а значит, линия фронта, вероятно, находилась намного южнее, чем я предполагала. У нас не было возможности читать газеты, слушать радиопередачи или обмениваться слухами с соседями, мы знали лишь то, что сегодня мы живы, а о том, что могло случиться завтра, мы не могли даже догадываться.