— Как мы могли провести зиму в Сеуле, не зная друг о друге? Как же все-таки жесток этот мир! — сказала бабушка с болью в голосе, качая головой.
Она говорила о несправедливости и сожалела о том, что в этом жестоком мире страдания, которые можно было перенести вместе, приходится терпеть по отдельности, но я думала иначе. Я считала, что трудности и несчастье двух домов, не переплетаясь между собой, не повлияли на отношения между ними, и это было хорошо. Я чувствовала, как радость встречи постепенно начала отравлять откровенная ложь. У меня в голове мелькнула нехорошая мысль, что если бы семья старшего дяди не находилась в нашем доме, возможно, радость нашей семьи была бы естественнее и откровеннее.
— Мама, ведь сегодня такой радостный день! Расскажете об этом потом, когда будет время, — сказала тетя.
Возможно, она почувствовала то же, что и я, и, боясь, что из-за смерти Мёнсо мы не сможем радоваться от всей души нашему воссоединению, с виноватым видом улыбнулась. Но бабушка все равно недовольно спросила нас, почему мы не плачем, услышав о смерти Мёнсо. Я знала, что под «нами» она подразумевала только меня. Она знала, что Мёнсо была особенно привязана ко мне. Очевидно, она подумала: «Вот черствая девчонка». Я видела, как в ее глазах кипело возмущение. Впрочем, мне не в первый раз приходилось выслушивать такие упреки от старших. Когда умер дедушка, меня тоже упрекали в том, что я не плакала. Только тогда, не в силах сдержаться, я громко рыдала, когда меня ругали, в этот же раз все было иначе. Я тихо всхлипывала, но и это не походило на слезы.
В старом доме было только три комнаты, самой большой по площади была анбан[43]. В первый день возвращения домой все спали вместе, что было вполне естественно. Так как нас было шестеро, нам не оставалось ничего другого, как спать в анбане.
— Нога действительно выздоровела? — раздался в тишине мягкий шепот олькхе.
Как только мы определились с комнатой, в которой собрались ночевать, она захотела проверить рану мужа. Брат начал закатывать штанину.
— Вы что, даже увидев, как я хожу, не можете поверить, что все зажило? — В его голосе звучала легкая обида. — Рана затянулась почти без следа.
— Я не знала, что так быстро заживет, — сказала олькхе. — Для этого нужно было хорошо питаться, но вы ведь не то что витаминов, вы и супа-то мясного не ели.
— Я тоже думала, — вмешалась в разговор мать, — что рана быстро не заживет, но, делая дезинфекцию, я стала не так часто менять марлевую повязку, вот она и зажила. Подумай, как может зажить рана, если в нее все время совать эту проклятую затычку?
Мать, говоря так, словно рана брата медленно заживала по вине олькхе, привела ее в смущение. В это время брат, завернув штанину, оголил икру. Хотя рана действительно зажила полностью, она по-прежнему внушала мне ужас и отвращение. Возможно, оттого, что икра ноги, словно вяленый минтай, сильно высохла, темно-синий след гнойника выглядел особенно большим и отвратительным.
Что бы там мать ни говорила о своих заслугах во врачевании, я ей не верила. Новая плоть, наверное, росла, впитывая в себя черноту раны, похожую на ту кромешную тьму, что окружала нас в холодной и тревожной дороге на север. Как же можно забыть ту темноту, тот холод, то одиночество? Все это, скрутившись в спираль, превратившись в темную рану, гораздо более отвратительную, чем рана брата, находилось глубоко в моей душе. Однако мать ни словом не обмолвилась о том, что мы вытерпели и перенесли, она восхваляла только себя:
— А что я говорила? Я же говорила — не переходить реку Имчжинган. Благодаря моему совету вы и смогли благополучно вернуться домой.
Олькхе, не вставая с постели, спросила брата:
— Можете ли вы теперь спокойно спать, не принимая снотворного?
Но не успел он и рта открыть, как за него ответила мать:
— Конечно, он спит хорошо. Ты знаешь, сколько времени прошло с тех пор, как снотворное закончилось? Спать-то он спит, но меня беспокоит, что он вечно в испарине. Иногда он утром выглядит так, словно спал в воде.
Слушая мать, я больше беспокоилась не о здоровье брата, а о том, что она снова заставила переживать олькхе. Я подумала, что чудом будет, если я смогу вытерпеть мать хотя бы до завтрашнего дня. Чувствуя дыхание каждого члена семьи, я, кажется, уснула самой первой. Тяжелое дыхание племянников, прерывистое дыхание матери, напоминавшее звуки «фу-фу», когда разжигают огонь в печке, жалобные стоны брата, словно доносящие издалека, иногда прерываемые храпом, — все эти звуки утомляли, когда звучали вместе. Но когда я слышала их, мне казалось, что каждый член семьи, во всех своих проявлениях, о которых я так тосковала, сейчас предстал передо мной в виде звуков и запахов тел.
Завтрак на двенадцать человек был по тем временам грандиозным. Хотя мы и вынесли из дома все столы, усесться всем одновременно было довольно трудно. Закуской служили овощи и зелень, которых на столе было совсем мало, но чжапгокпаби[44] было вдоволь. До этого я всегда переживала из-за еды, но, сидя за столом с горячей кашей, над которой клубами поднимался пар, я могла расслабиться и была счастлива. Когда я говорила «грандиозный завтрак», я не имела в виду хорошее настроение или обилие каши. Может быть, это был плод моей больной фантазии, но все двенадцать членов семьи — старики, дети и взрослые, мужчины и женщины, нарушая из-за неутолимого чувства голода все правила хорошего тона, полностью забыв о понятии старшинства, выглядели как бездонные желудки. Челюсти, чавкающие и хрустящие, желая съесть больше, чем другие, безжалостно двигались, словно заведенный мотор лодки. Глаза ни на секунду не останавливались. В них была враждебность, никто не был готов простить того, кто съест больше. В тот момент мне пришла на ум странная мысль, что мы из семьи людей превратились в стаю диких животных. Эта мысль смутила меня, и я, отгоняя ее, поддалась общему порыву, словно увлеченная движущимся ремнем моторной лодки. Это был даже не голод, а ощущение, близкое к чувству злости или враждебности, не поддающееся объяснению.
Тем не менее, даже быстро поглощая пищу, я больше думала об отделении семьи, чем о том, как утолить свой животный голод. С самого начала наша семья жила отдельно, и я знала: чтобы двенадцать человек ужились под одной крышей, необходима твердая рука, как в армии или в детском доме. Пока я завтракала со всеми, у меня возникло чувство опасности. Я ощущала, что, если мы поскорее не установим границы отношений между семьями, может случиться беда. Я знала, о чем говорю, потому что уже жила в большой семье. Еще до начала войны не менее двух раз в год все родственники бабушки по прямой линии собирались в Пакчжольголе. Когда к нам присоединялась семья комо[45], число людей переваливало за двадцать, но у меня ни разу не возникало ощущения, что нас много. Дом тоже был большой, к тому же между родственниками существовало невидимое разделение на «ранги». Была иерархия по старшинству, различалось положение мужчин и женщин, хозяйки и гостьи, отличались роли дочери и невестки. Помимо подчеркнутого безразличия к еде, во всем был красивый и утонченный порядок, не тяготивший ни семью, ни гостей. Другими словами, там не из чего было возникнуть хаосу.
— Я не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как в последний раз вот так собиралась вся семья, — сказала бабушка, словно преисполненная чувством безмерного счастья.
Она, кажется, заглянула ко мне в душу. Было видно, что она хотела подчеркнуть, что все находящиеся здесь члены семьи являются ее детьми. Сидящая в окружении внуков, похожих на голодных ненасытных духов, она выглядела очень маленькой, почти невесомой и хрупкой. Казалось, слегка коснись ее — и она с хрустом разлетится на мелкие кусочки. Трудно было поверить, что от такого маленького тела пошла такая большая семья. Она считала, что в нашем роду, по сравнению с другими семьями, не было ни одного бездельника.
— Вам хорошо? Вы довольны, бабушка?
— Что хорошего-то? Сравни с тем, когда собирались в Пакчжольголе. Кто знал, что на моем веку так уменьшится семья?
Гноящиеся уголки ее глаз, всегда выглядевшие воспаленными, грязными, сейчас воспалились еще больше. Она родила трех сыновей и одну дочь. Она никогда не была с ними сурова, всех хорошо воспитала, лишь сетовала, что родила мало сыновей. Говорила, что хорошая манера говорить так же важна, как и внуки. Согласно старой корейской традиции, она не считала дочь своим ребенком после ее замужества. От всех трех сыновей родились только два внука. Один из сыновей, думая, что у него не будет потомства, даже ушел в монастырь. О младшем сыне, так и не увидевшем своих детей, известно было лишь то, что он умер в Окчжуне, мы не смогли даже забрать его тело. Когда в семье единственной дочки появился ребенок, связь с ней оборвалась. Причиной того, что все эти события одно за другим случились в течение всего лишь полугода и что бабушка увидела смерть внучки, ни разу не покидавшей родной дом, была война.
Бабушка старалась хорошо питаться и поддерживать в себе силы, потому что не могла позволить себе расслабиться и капризничать. Хотя бабушка и говорила про капризы, я с трудом верила в ее слова, как и в то, что она сразу устроится отдохнуть, как только увидит место, где можно прилечь.
Прошло не так много времени, и выяснилось, что отдельно хотели жить не только мы, но и семья дяди. После завтрака дядя вытаскивал из кладовой чжиге[46]и выходил из дома. Чуть погодя вслед за ним, водрузив на голову круглую плетеную корзину, выходила и тетя. Дядя зарабатывал тем, что переносил мелкие грузы около рынка «Донам», а тетя говорила, что покупала под мостом Салькодари в районе Туксом овощи и зелень и перепродавала их на том же рынке, разложив товар на земле. И дядя, и тетя были энергичными и жизнерадостными. Их денег не хватало, чтобы накормить нас досыта мясом, но на них без всяких проблем можно было купить еды на текущий день. Они кормили нас, и мы были признательны за это, но взамен могли дать им только крышу над головой. Однако до сих пор оставалось много пустовавших домов. Если взять наш переулок, то только в нашем доме жили люди.