Действительно ли была та гора? — страница 51 из 55

аметно, как ему казалось, потерся щекой о ее юбку из панбархата изумрудного цвета. Мадам заметила это, но не рассердилась, а, наоборот, остановилась возле него и по-доброму улыбнулась. По его словам, мадам была настолько похожа на его мать в молодости, что он, возможно, не удержался от приступа ностальгии.

На улице Мёндон нам было тесно. Когда нам надоедало гулять по ней, мы направлялись в сторону района Чонгечхон. Между районом Чонгечхон-4 и районом Чонгечхон-5 вдоль берега речки с таким же названием стояли магазины, продающие одежду и импортные товары, их вывески устанавливали на столбах прямо в речке напротив магазинов. От района Чонгечхон-4 в сторону района Чонгечхон-3 располагались магазинчики подержанных вещей и крытые передвижные лавки, продающие удон или оден[113]. Судя по тому, что Чжи Соп всегда знал, куда идти, я предположила, что днем он заранее обходил те места, куда мы могли пойти вечером. Как-то раз он весь вечер с возбуждением говорил, что в бедном районе, куда поднимался неприятный запах с реки, он обнаружил ресторанчик, где готовили потрясающую японскую лапшу удон. Вкус удона, который подал нам мужчина средних лет в грязном фартуке, показался мне ничем не примечательным, но Чжи Соп так хвалил его, что я поверила, что лапша необыкновенно вкусная. Честно говоря, мне больше понравился вкус горячего бульона, чем сам удон, но еще больше мне понравился вкус обжигающей сочжу. Стоило нам пойти в тот ресторанчик, как мы, попивая сочжу, приходили в хорошее расположение духа. С наступлением поздней осени ее вкус как будто стал еще тоньше. Когда хозяин ресторанчика поверх удона накладывал больше жареного мяса, сочжу, словно печка, грела наши тела. Чем меньше оставалось в бутылке, тем жарче грела сочжу. В такие минуты Чжи Соп, опьянев, часто давал мужчине пустые обещания:

— Дядя, мне действительно жаль, что вы с вашими уникальными способностями гниете в Чонгечхоне. Вкус удона самый настоящий, как в Японии, поверьте. Мой отец учился в Японии, поэтому я немного разбираюсь в истинном вкусе удона. Где я в Японии ел удон? Например, в центре Токио вкусный удон. Как только закончится эта проклятая война, я обязательно вас устрою работать в Мёндоне, честное слово. Я из богатого дома. Такое дело для меня пустяк. Подождите и увидите, подождите, ладно?

После он непринужденно декламировал стихи:

Я не сын виконта, я — никто.

Грустно, мои руки белее, чем у других!

У меня нет ни страны, ни дома.

Грустно, моя щека лежит на мраморном столе!

О, иностранный щенок,

Прошу, оближи мои ноги.

Прошу, оближи мои ноги[114].

Читая стихи, он терся щекой о покрытую царапинами доску, видимо представляя, что это мраморный стол. Он говорил, что это стихи известного корейского поэта Чон Диёна. Я не знала о таком поэте, и мне захотелось послушать стихотворение целиком, но Чжи Соп сказал, что он помнит только этот фрагмент. Я была удивлена, потому что он знал наизусть великое множество стихов. Когда он не был пьян, он легко мог процитировать целое стихотворение, чтобы произвести хорошее впечатление на нужных людей.

Можно сказать, что Мёндон был процветающим районом, ведь до сих пор в Сеуле крайне редко встречались места с таким ярким освещением. Но если в том районе пройти к ступеням католической церкви, там было до озноба безлюдно и очень темно. Стихи, которые Чжи Соп читал наизусть перед церковью, начинались так:

О, Господи,

Помоги, чтобы у меня все было хорошо.

Я так дрожу, желая жить.

Я так хочу взлететь высоко

Вместе с ярким кружащимся светом,

Вместе с песней[115].

Так начиналось стихотворение Рильке «Молитва девушки к Марии». Несмотря на то что это стихотворение было очень длинным, он без запинки мог продекламировать его целиком. Чжи Соп повторял его несколько раз, но знал, как передать чувства, играя голосом, поэтому каждый раз стихотворение звучало по-новому. Когда я слушала его голос и с благоговением смотрела сквозь темноту на шпиль католического храма, единственное, чего я страстно желала, заключалось не в невероятном блеске увеселительных заведений, это было нечто другое, похожее на святое и чистое раскаяние, способное очистить мою душу. Красивое стихотворение, которое я слушала среди ослепительного блеска, в темном и безлюдном месте, ничем не отличалось от яркого снопа света, разгоняющего темноту, или теплого объятия, согревающего в мороз.

Чжи Соп иногда поражал меня тем, что мог, не вставая с места, прочитать наизусть какой-нибудь сборник стихов. Однажды мы вместе купили на одном из уличных прилавков, работавших допоздна, сборник поэта Хан Хауна. Это был тоненький пятидесятистраничный сборник стихов, вышедший в издательстве «Чонымса». Не успели мы расплатиться, как Чжи Соп тут же начал читать и, судя по его виду, получал большое удовольствие. Прочитав несколько стихотворений, она сказал, что сборник его потряс. Что касается меня, то мне стало не по себе, еще когда я увидела на форзаце изображение пальца, пораженного проказой. Чжи Соп, читая даже в трамвае и на ходу, перед самым домом передал сборник мне, говоря, что это подарок. Когда я спросила его, почему он не оставит себе такой хороший сборник стихов, он ответил, что уже выучил его наизусть. Видимо, почувствовав, что я сомневаюсь в его словах, он развернулся и пошел в сторону конечной остановки трамвая, декламируя стихи из только что купленной книжки. Когда я слушала Хан Хауна в исполнении Чжи Сопа, стихи вызывали настолько сильное чувство грусти и жалости, что сердце разрывалось от боли. Вслед за Чжи Сопом я полюбила стихи Хан Хауна, но когда читала их про себя, воспринимались они гораздо хуже, чем когда я слышала, как их читает Чжи Соп.

Я не понимала, почему он, обладая выдающейся памятью и отличаясь любовью к стихам, не мог выучить все стихотворение Чон Диёна. Когда Чжи Соп доходил до конца того фрагмента, он говорил, что не может вспомнить, что дальше, и начинал растерянно моргать. Я просила попробовать еще, но проку не было. Если честно, меня особо не волновало стихотворение, но я не отставала от Чжи Сопа. Естественно, это был детский каприз, но временами у меня возникало странное желание казаться Чжи Сопу гораздо моложе моего возраста. Успокаивая меня, он серьезно отвечал: «Может, мне пойти домой и выучить?» Но, что бы он ни говорил, выучить его он так и не смог. Я решила, что в сборнике стихов Чон Диёна, лежащем у него дома, не было этого стихотворения. В любом случае Чжи Соп сильно удивил меня, это был единственный раз, когда он мог вспомнить лишь фрагмент стихотворения.

Чжи Соп был из тех людей, кто делает все возможное для любимого человека, кто отдает всего себя собеседнику. Когда он находился с кем-то, он ни о чем другом не мог думать, кроме как о человеке, который был рядом, но и ему не давал возможности отвлечься на что-то другое. Когда он уезжал в Пусан, я думала, что он, скорее всего, уехал не по своим делам, а отдохнуть. Когда кто-то ему нравился, он совсем себя не жалел.

Я постепенно стала чувствовать, что радуюсь, когда он приходит, а с его уходом грущу. Когда он уезжал, казалось, что Сеул пустел. Все, что меня окружало, теряло смысл, я не знала, куда себя деть. В тот день, когда он сказал, что уезжает ночным поездом, я поехала провожать его до станции «Сеул». Когда он сел в вагон, то все: встречающие и провожающие, люди на площади, пассажиры в битком набитом трамвае — выглядели в моем богатом воображении как фантомы, принявшие образ людей. Я чувствовала себя так, словно была оставлена одна в пустыне, где не было ни одного живого человека. Мне было не с кем поговорить, и стало очень одиноко и тоскливо. Мне ничего не хотелось, кроме как выплакаться.

Когда я пришла домой, мать посмотрела на меня странным взглядом и стала расспрашивать о том, что случилось. Я сказала ей, что вернулась, проводив Чжи Сопа, но выражение ее лица мне не понравилось. Не успела я лечь и укрыться с головой, как из глаз хлынули слезы. Я почувствовала, что мать собралась стянуть с меня одеяло. Крепко вцепившись в него и еще сильнее ощутив одиночество, я беззвучно горько плакала. Я сама не знала, что могла так грустить, мне было стыдно, казалось, я схожу с ума. Мне нужно было, чтобы меня оставили в покое, но мать упорствовала, желая убедиться, что я плачу. Увидев, что не получается стянуть с меня одеяло, она, сильно ругаясь, стала меня колотить. Я была под толстым ватным одеялом, поэтому не чувствовала боли, но я хорошо слышала ее громкий голос:

— Дрянная девчонка, ты что, плачешь из-за какого-то паршивого Чжи Сопа? Он что, умер, что ли? Даже если бы и умер, с чего бы тебе плакать по нему? Ты, черствая девчонка, не плакавшая, когда дедушка покинул этот мир, даже когда умер брат, ты не плакала, а теперь плачешь из-за какого-то Чжи Сопа? Что, только завела с ним интрижку, а он тебя отверг? Ой как грустно! Я что, для этого лелеяла тебя как зеницу ока? О, горе мне! Неужели я растила тебя, чтобы увидеть ревущей по Чжи Сопу?

Она говорила еще что-то, ну суть была в том, что с самого детства, с тех пор, как умер дедушка, меня звали «девчонка без слез». Дедушка очень любил меня, поэтому каждый раз, когда собирались говорить о моем скверном характере или хотели намекнуть на мою черную неблагодарность, самым простым способом заставить меня страдать было напомнить, что я не плакала на его похоронах. Неужели я не плакала, когда умер брат? Прошло не так много времени, но я не могла вспомнить, плакала или нет. Мне хотелось перестать чувствовать вину. Действительно, мне хотелось, чтобы мать поняла: когда мне было грустно, я не могла плакать, но стоило грусти смешаться с каким-нибудь сладостным ощущением, как слезы легко лились из глаз. В пустоте, образовавшейся после отъезда Чжи Сопа, был какой-то сладковатый привкус, вызывающий слезы. Но сильнее резали сердце ее слова: «Неужели я растила тебя, чтобы увидеть ревущей по Чжи Сопу?» Кого она ожидала увидеть во мне? Возможно, до сих пор она ждет от меня чего-то большего, чем от обычной дочери. Моя надоедливая мать — мой вечный кошмар.