На моей иве комары догрызали меня, к чертям собачьим…
Вы не против, чтобы я еще немного порассуждал? Мысль о комарах только что пробудила мою память о жарком солнечном дне, несколько лет назад, в сосновом лесопарке, примыкающем к Олд-Сити, когда мы с Ники вели спор. Она сказала, что комары храбры, иначе не возвращались бы, под ударами, просто для глотка крови. Я сказал, что они глупы, так как, когда уже ясно, что удар приближается, они задерживаются еще для одного глотка, а потом станут слишком слабыми, чтобы наслаждаться им. Они задерживаются, потому что рискуют ради славы, сказала она. Глупы, сказал я, иначе носили бы броню поверх мягких мест, подобно жукам, но они ничего не носят, и, чтобы показать ей, что я имел в виду под мягким местом, я укусил ее туда и сюда. Повалив меня на землю и колотя моей головой по сосновым иголкам, она спросила меня, имел ли я в виду, что это похотливое комарье страстно желает наготы? Я перекатился на нее. Посмотри на них, сказал я. Потом она почувствовала, что мне придется снять с нее одежду — всего лишь с нравственной целью доказать им, как страшно быть голым, как клоп, и я думал, что она лучше сделала бы то же самое для меня, потому что мы не хотели, чтобы ей было страшно в одиночку, если возникли бы непредвиденные обстоятельства. Она также принималась шлепать комаров, которые кусали меня, всякий раз, когда я был занят тем, что помогал ей устрашать их, а я принимался шлепать комаров на ней, что интересно само по себе. Мы договорились, в дальнейшем подсчитывать шлепки и, таким образом, определить, кто из нас издавал более богатый аромат, по мнению этих насекомых. Для того, чтобы раздеться, мы без всякой задней мысли гонялись друг за другом вокруг деревьев и по скальной породе и долго катались по земле, что требует времени, и, поэтому забыли о первоначальной причине спора, но мы считали, что аромат мог быть, так или иначе, таким же хорошим. Когда мы лежали лицом к лицу, занятые тем или иным делом, я вспомнил начало спора, и то, что произошло тогда, доказало, что комары глупы: они почувствовали, что время оказалось благоприятным для безнаказанных укусов, а это, само по себе, было, по их мнению, понятно, но они никак не могли усвоить, что у каждого из нас имелась незанятая рука, чтобы шлепнуть комара.
Конечно, Ники невозможно победить в любой научной дискуссии на высоком уровне. Она сказала, маленькая проказница, что эти комары погибали из-за героического великодушия и преданности, ибо они видели, как много удовольствия мы получали, шлепая друг друга, и, поэтому, они отдавали свою жизнь из альтруистических побуждений. Эта разновидность доброй воли, заметила она, является признаком огромного мужества, которое приходит с повышением интеллекта. Вспомни Карла Великого, сказала она, или кого-то из тех других чудес девяностого дня[47] древнего мира, как св. Георгий с его излюбленным вишневым деревом, или бедный Юлиус Цезарь, разделивший свою Галлию[48] на три части, таким образом, чтобы не обидеть друзей — римлян, крестьян и других типов и т. д.
Прежде чем я уснул на этой иве, мой разум был обеспокоен еще одной мыслью — это можно было представить проблеском огня, увиденного, как зарево над отдаленной тучей. Война. Понимание этого теперь вторглось в меня, так что я мог пребывать лишь в относительной безопасности, ведь кэтскильская война стала фактом, чем-то мрачным и свершившимся.
Люди говорят, что войны будут всегда; они не говорят — почему. Конечно, как ребенок, я мог понимать, как величественно погибнуть со славой, перед тем бросаясь вокруг, раскалывая головы и выпуская кишки из злобных людей, которые случайно оказались врагами. Армия, которую представляли солдаты гарнизона Скоара, была не совсем славной, что могло породить у меня ранние сомнения. Воинов выпускали проходить через город небольшими группами; даже приютские священники, со всем их могуществом и властью стоящей за ними церкви, обычно вздрагивали и волновались, когда пьяная солдатня, горланя, проходила по улице, выкрикивая непристойности, мочась, где им заблагорассудится, занимаясь насилием или ввязываясь в драки. Полицейские старались поддерживать с ними хорошие отношения, направляя, как можно быстрее, в дешевые бары и публичные дома, а затем загоняя обратно в казармы… Слыхал я также и о моряках, но никогда не видел чего-либо, что уменьшало их славу. Аутригерные флоты — рассказывали — были вооружены встроенными арбалетами, огнеметными машинами, а их капитаны имели обыкновение умирать на палубе со словами бессмертной храбрости. Флоты выдерживали основную тяжесть войны шестьдесят лет назад, когда, как излагают наши моханские учителя-священники, Моха неохотно признала независимость Леваннона. Неохотно признала — о, мои благословенные ягодицы! — у Мохи был вырван лакомый кусочек, а цепкое удерживание местности Леваннон, наверное, похоже на фермера, направляющегося на запад и пытающегося удержать быка, стремящегося на восток.
Это было выше моего понимания в те годы; теперь-то понимаю, как Святая Мэрканская церковь действовала в качестве империи во время войны. Будучи приверженной политике доброты, основанной на любви (конечно, в пределах разумного), церковь не принимала никакого участия в войне, кроме предоставления капелланов для вооруженных сил и создания молитвы военного типа, которая временами налагает небольшие ограничения на монотеизм. Однако верхушка церковной и государственной иерархии, вероятно, следит за кулисами и выжидает удобного момента, когда обе стороны достаточно истощатся, чтобы вести переговоры. Когда приходит время, церковь будет наблюдать, изучать и предлагать договор и одобрять его, если он не будет откровенно свинским. Ведь, в конце концов, государства не просто большие демократии, но и мэрканские демократии — то есть, единые в вере, хотя и не в политике. Церковь любит называть себя материнской, наслаждаясь ролью арбитра в юбке в грязных, кровавых перебранках своих детей (которые не она порождает, но это не имеет значения), и, полагаю, что она может действительно претендовать на роль спасительницы и защитницы современной цивилизации, такой, какова она есть[49].
С тех пор я узнал так много — от доброй строгой мадам Лоры из труппы бродячих комедиантов Рамли, которая основательно научила меня чтению и письму, а более всего от Ники и других в те годы, когда мы с ней были помощниками Дайона в его попытке как регента Нуина ввести какое-то просвещение для духовно непросветленных современников — намного больше, чем я когда-либо узнал в детстве, так что сейчас трудно отделить, что я знал тогда, от более поздних знаний. Это было в моем отрочестве, в таверне, где я услышал, как старик-путешественник описывал разграбление Нассы в Леванноне, городе, известном как греховный рассадник ереси, в войне, которую Леваннон вел против Бершара вскоре после получения независимости от Мохи. Баршарские горцы осаждали город в течение пятидесяти дней. По утверждению рассказчика, в этом случае церковь почти открыто поддерживала одну из сторон, поощряя набожные общины в других странах посылать Бершару материальную поддержку. Это вызвало определенное недовольство среди еретиков во многих местах. Когда, наконец, Насса сдалась, оставшихся в живых разоружили, оставили без присмотра и охотились на них как на лесных сурков или крыс, а затем весь город был превращен в пылающий факел — «во славу божию», как выразился командир бершарцев. Его замечание было непопулярным, особенно в Низменных странах, где помощь Бершару привела к повышению налогов. Церковных сановников сильно шокировало такое «неправильное истолкование» позиции церкви, а князь-кардинал Ломеды был вынужден выйти на ступеньки кафедрального собора и выдерживать столкновение с народом до того, как роптавшую толпу оттеснили и рассеяли.
Когда сама война закончилась, договор обусловливал, что Насса никогда не должна быть восстановлена, и Леваннону пришлось согласиться: этого никогда не будет. Наш путешественник не мог вспомнить, в каком году велась война, но он сказал, что там, где некогда располагалась Насса, выросли сосны высотой сверх двадцати футов. И он добавил, что город Нью-Насса, в нескольких милях от простого военного мемориала среди сосен, стал намного сильнее в военном, а также в экономическом отношении — лучше контролировал восточную дорогу… Конечно, в шутку, Старый Джон спросил его: «Не были ли вы, сэр, одним из тех ужасных еретиков?» Путешественник посмотрел на него долгим немигающим взглядом, словно древняя черепаха, а потом, не ответив, слегка рассмеялся из вежливости.
Эммия говорила, что для защиты Скоара направляется полк. Они пройдут по северо-восточной дороге — ведь нет никакой другой дороги, кроме западной, а она может быть занятой, если уже начались сражения в районе Сенеки. Это не будет иметь значения для меня, думал я, так как я, в любом случае, намеревался избегать дорог, пока не окажусь далеко от Скоара. Моя обеспокоенность утихла от недостатка горючего материала, и я постепенно погрузился в некоторое подобие сна.
Когда темнота стала медленно отступать, я проснулся, вырванный от горячих объятий с девушкой, которая не была Кэрон, а чуть больше и старше. Не могу сейчас воскресить в памяти многих подробностей о ней, за исключением красного цветка сзади в ее темных волосах, которые щекотали мой нос. Она пела; я нашептывал ей, чтобы она лучше не пела, лучше мы ничем не будем заниматься, пока отец Милсом не скроется из вида на другой стороне частокола. Я проснулся, мои бедра не сжимали ничего, кроме ветки. Я жаждал ее увидеть, но никогда не увижу ее снова. Они не возвращаются. Дайон отмечает, что, пожалуй, хорошо, что они не возвращаются — ведь, если бы мы надеялись досмотреть неоконченные сны, мы всегда бы спали, а кто же тогда будет готовить завтрак?
Скоар был для меня фактически всем в мои четырнадцать — (даже Кэрон, даже сестра Карнация) — мне казалось в этот миг пробуждения, что он звучал всеми этими голосами за моей спиной, все больше отдаляясь по дороге, которой я мог только лишь идти вперед.