Менее других оказались подвержены поощряемому властью пороку доносительства так называемые социальные низы сибирского общества. И если у мещанства было меньше соблазна проявить свои верноподданнические чувства или поправить свое положение за счет доноса на «государственных преступников» (в городах, особенно на первых порах, проживало небольшое число декабристов), то у крестьян, живших с ними бок о бок порой десятилетиями, такая возможность, казалось бы, была. Однако подобных примеров практически нет. Разумеется, когда проводилось следствие в отношении какого-нибудь «государственного преступника», крестьян также спрашивали о поступках их невольных односельчан, и они по простоте своей сообщали сведения, которые могли навлечь на поселенцев разного рода неприятности. Так было, например, со служившим у Лунина Ф. В. Шаблиным и его женой, рассказавшими проводившему дознание Успенскому о появлении в его доме ружей и посетителях своего хозяина[803]. Порой же, преследуя свои, весьма практические, цели, крестьяне жаловались на «неправильный» отвод земли для декабристов, Так, «разными притеснительными мерами» приобретшие «значительное состояние» и приведшие «прочих крестьян к себе в зависимость» зажиточные крестьяне Соколовы всячески препятствовали закреплению за Х. М. Дружининым и Д. П. Таптыковым наделов в с. Малышевка[804].
Более справедливым оказался новый донос на М. И. Рукевича. В 1840 г. на имя генерал-губернатора В. Я. Руперта поступило несколько анонимных доносов о том, что коркинский поселенец «самовольно занимает под засев крестьянские земли», обрабатывает их силами крестьян, не вознаграждая последних за труд, что крестьяне терпят от него «большие притеснения и обиды», что Рукевич ведет широкую торговлю, «прибегая к непозволительным средствам и злоупотреблениям». Часть этих обвинений, прежде всего, в отношении виноторговли и использования крестьянского труда за долги, подтвердилась. Это привело к ужесточению контроля за излишне предприимчивым ссыльным и распоряжению: «…по всем действиям его, могущим заключать противное законам, порядку и нарушению тишины и спокойствия крестьян, немедленно доносить по принадлежности»[805].
Доносы, бесспорно, ухудшали положение декабристов – вторичная ссылка и заключение М. С. Лунина и П. Ф. Выгодовского, новое дознание и допросы В. Л. Давыдова, дополнительный и более пристальный надзор и необходимость оправдываться (как было с И. Д. Якушкиным, В. Ф. Раевским и некоторыми другими). И всё это, вместе взятое, вело к отказу части декабристов от более деятельного участия в общественной жизни Сибири, не столько из боязни за себя, сколько из нежелания вовлечь в неприятности близких и друзей. Н. М. Муравьев, объясняя матери позицию своего кузена М. С. Лунина, не желавшего примириться с положением бесправного ссыльного и продолжавшего «дразнить медведя», писал: «Вы обвиняете Michel’я, но он исполняет свой долг, доводя до сведения власть имущих слова истины, чтобы они не могли сказать, что они не знали правды и что они действовали в неведении. <…> У него нет ни матери, ни детей, и он считает себя настолько одиноким, что его откровенность никому не нанесет ущерба. <…> Требуют, чтобы люди относились безразлично к вопросу, что верно и что ложно, что хорошо и что дурно. <…> Мало любить хорошее, иногда надо это и выразить. Если это не принесет никакой пользы сейчас – это останется залогом для будущего»[806]. Н. М. Муравьев хорошо понимал, о чем он говорит: у него была и престарелая мать, живущая только ради ссыльных сыновей, и дети, благополучие которых во многом зависело пусть не от улучшения, но хотя бы от неизменности его настоящего положения в Сибири. В известном смысле он выразил мнение большинства своих товарищей. Но одновременно он отразил и нравственное неблагополучие современного ему общества.
Разумеется, формируемая Николаем I система взаимоотношений власти и общества должна была защитить устои этой власти и строилась на его внутренних убеждениях – «нравственных убеждениях», как назвала это наблюдательная, умная и вполне преданная престолу А. Ф. Тютчева. «Угнетение, которое он оказывал, – писала она в своих воспоминаниях, – не было угнетением произвола, каприза, страсти; это был самый худший вид угнетения – угнетение систематическое, обдуманное, самодовлеющее, убежденное в том, что оно может и должно распространяться не только на внешние формы управления страной, но и на частную жизнь народа, на его мысль, на его совесть, и что оно имеет право из великой нации сделать автомат, механизм которого находился бы в руках владыки»[807].
Но одновременно эта система развращающе действовала на общество, создавая атмосферу недоверия, подозрительности, когда хорошее в себе надо было таить от доносчиков, а чтобы следовать этому хорошему, даже лучшим из людей нужно было решиться, как идти на Голгофу.
Петербургский чиновник и декабристы: М. А. Корф и его лицейские товарищи, «прикосновенные» к событиям 14 декабря 1825 г.
И. В. Ружицкая
Модест Андреевич Корф – представитель высшего петербургского общества 1830-х – 1870-х гг., заметная фигура в администрации императоров Николая I и Александра II. Один из главных помощников М. М. Сперанского по составлению Свода законов во Втором отделении собственной Его Императорского Величества канцелярии[808], Корф в начале 1830-х гг. попадает в высший эшелон власти и на долгие годы становится непосредственным и активным участником процесса государственного управления. Управляющий делами Комитета министров (1831–1834), государственный секретарь (1834–1843), член Государственного совета (1843), главноуправляющий Вторым отделением (1861–1864), председатель департамента законов Государственного совета (1864–1872) – таков его послужной список. Корф состоял в дружеских отношениях со многими высокопоставленными персонами (не исключая членов царской фамилии)[809], его принимали во всех аристократических домах Петербурга, он непосредственно общался с императором (его должность в Комитете министров предполагала личный доклад самодержцу). Корф оставил заметный след и в русской культуре: в годы его директорства (1849–1861) была полностью реформирована Императорская Публичная библиотека[810]; долгое время в ней даже существовала особая «зала барона Корфа», где висел его портрет. В 1840-е гг. монарх поручает ему преподавание отпрыскам августейшего семейства основ российского права и государственности[811], а также составление истории своего восшествия на престол – первого исторического труда о событиях 1825 г.
Что общего могло быть у этого успешного, преуспевающего столичного сановника с «государственными преступниками», осужденными по делу 14 декабря – И. И. Пущиным и В. К. Кюхельбекером? Оказывается, этих людей с такой разной судьбой всю жизнь связывали узы дружбы, берущей свое начало в школьной юности. Корф, Пущин, Кюхельбекер – «первокурсные» Царскосельского лицея (выпуск 1817 г.).
Уже одно имя А. С. Пушкина обессмертило первый лицейский курс[812]. Несколько его выпускников оказались причастны к деятельности тайных обществ, пятеро попали в т. н. «Алфавит декабристов»[813]. Однако это никак не отразилось на отношении к ним лицейских товарищей. Даже «политическая смерть» Кюхли и Большого Жанно (Пущина) никоим образом «не нарушила их лицейской связи»[814] с однокурсниками. Она выдержала испытание временем и обстоятельствами.
В 1857 г. вернувшийся из Сибири И. И. Пущин напишет о встрече с бывшими одноклассниками в Петербурге: «…мы сошлись как старые друзья, несмотря на то, что разными дорогами путешествовали в жизни»[815]. Да, дороги были разные, непохожими были судьбы, но одно оставалось неизменным – верность лицейской дружбе, лицейскому союзу, стремление воплотить в жизнь выбитый на чугунных кольцах девиз: «Для пользы общей»[816].
Без понимания природы отношений лицейских между собой, в том числе между теми, кто стал воплощенной целью Лицея[817] и достиг определенных служебных высот (как, например, Модест Корф), и теми, кто по тем или иным причинам не служил или находился в изгнании, необходимо остановиться на толковании самих терминов «лицейское братство», «лицейский дух», «лицейский союз».
Долгое время доминировало представление о «лицейском духе» и «лицейском союзе» как об узах, объединявших небольшой круг лицеистов, центром которого был А. С. Пушкин[818]. Традиция подобной трактовки идет от авторов двух записок – В. Н. Каразина (1820) и Ф. В. Булгарина (1826)[819]. Каразин, указывая на ряд недостатков в государственном управлении в России, одну из их причин усматривал в неправильном воспитании юношей – будущих чиновников – в закрытых учебных заведениях. Даже «в самом Лицее Царскосельском, – писал он, – государь воспитывает себе и отечеству недоброжелателей», что «доказывают почти все вышедшие оттуда». Среди «лицейских питомцев» Каразин отмечал Пушкина[820]. Булгарин полагал, что поскольку «начальники Лицея» «не обращали ни малейшего внимания» «на нравственность и образ мыслей» воспитанников, а «частные люди заботились о делании либералов, то дух времени превозмог – и либерализм укоренился в Лицее в самом мерзком виде»