104.
Думается, что А.В. Предтеченский в действительности не опровергает, а дополняет Э. Омана. Транслировалась ли английская культура в Россию по французским каналам или непосредственно из Англии, следует решать применительно к каждому отдельному случаю особо. Важно другое: французский язык в ту эпоху был одним из двух языков русской культуры. И в любом случае Англия в сознании русского дворянина неизбежно противопоставлялась как России, так и Франции. Русский англоман, таким образом, оказывался между двумя близкими ему мирами – Францией и Россией. И здесь были возможны различные комбинации.
С.Р. Воронцов, наиболее последовательный англоман, по словам А. Чарторыйского, «был влюблен в Англию, более влюблен, чем самый коренной тори. Он так преклонялся перед Питтом, что все, что походило, я не говорю даже на критику, а на какое-нибудь простое замечание или сомнение в политике, принципах или действиях этого министра, казалось гр. Семену абсолютной бессмыслицей, неизвинительным извращением ума и чувства»105.
Такое отношение к политике В. Питта придавало англоманству Воронцова особый оттенок. Многие европейцы и русские испытывали к Англии симпатию только потому, что она боролась против революционной Франции и наполеоновских завоеваний, защищая тем самым общеевропейскую свободу. Однако проводимая Питтом политика свидетельствовала, что Англия в этой борьбе преследует прежде всего свои узконациональные интересы. Об этом писал Жозеф де Местр106. Эту же мысль высказал и Н.И. Тургенев: «Во всех предприятиях Питт имел в виду исключительную пользу Англии, а не общую пользу государств европейских. Такая тесная политика споспешествовала завоеваниям французов на твердой земле. Для своего отечества Питт был великий человек; для Европы польза действий его была весьма ограниченна»107.
Приверженность Воронцова к националистической политике Питта заставляла русского дипломата негативно относиться как к Франции, так и к России. В противопоставлении Англия – Россия для Воронцова значимой была идея свободы. В письме к сыну М.С. Воронцову, отправлявшемуся в Россию в 1801 г., он писал: «Страна, куда ты едешь, ничем не похожа на Англию. Хотя новое царствование осчастливило наших соотечественников, хотя последние, избавившись от ужаснейшего рабства, считают себя свободными, они не свободны в том смысле, как жители других стран, которые, в свою очередь, не имеют понятия о настоящей свободе, основанной на единственной в своем роде конституции, составляющей счастье Англии, где люди подчинены законам, равным для всех сословий, и где почитается человеческое достоинство»108.
С другой стороны, Воронцов противопоставляет Англию Франции. В письме к брату А.Р. Воронцову он писал накануне Французской революции: «Французы решительно хотят быть такими же свободными, как и англичане, не учитывая своего местного положения с армиями и крепостями, без которых они не могут обойтись. В настоящий момент этот народ слабее, чем когда-либо. Король – дурак, королева слабая и бездарная интриганка, вызывающая столько же отвращения, сколько король презрения. Аристократы строят друг другу козни. Рассуждают о свободе, конституции, финансах, ничего в этом не понимая. Все кончится всеобщим замешательством и, может быть, гражданской войной»109.
Другое соотношение Англии, Франции и России находим у адмирала П.В. Чичагова. Близко знавший его Жозеф де Местр писал кавалеру де Росси: «Он воспитывался в Англии, где научился презирать свою страну и все, что там делается. Смелость его суждений такова, что оную следовало бы назвать совсем иным словом. Его почитают великим французом, но на самом деле сие совсем не так, ибо несомненно, что усвоил он в Англии восхищение перед сей страной, каковое вполне очевидно для всех его друзей. Тем не менее я полагаю, что в голове у него немало и французских идей, хотя затруднительно быть в чем-нибудь уверенным, ибо он единственно ради потехи противоречит всему на свете». Для бытового поведения Чичагова вообще характерна склонность к эпатажу Рассказывали, например, как «после ужасной сцены Павел I сказал ему, что не желает его видеть и немедленно увольняет в отставку. Адмирал тут же разделся перед своим повелителем и вышел из дворца в одной рубашке»110.
Англофильством Чичагов дразнил французов, франкофильством – англичан, а тем и другим вместе – русских «патриотов». Англия и Франция в его сознании соединялись в единый европейский мир, противостоящий отечественному варварству.
И, наконец, третий тип русского англомана можно разглядеть в личности адмирала А.С. Шишкова, соединяющей в себе ненависть к французам, декларативный патриотизм и англофильство. Обрушиваясь на галломанию, Шишков в качестве положительного примера приводил Англию: «Англичанин не гоняется за французским воспитанием и за языком их, не нанимает кучеров их учить себя, но он англичанин: делами искусен, словами красноречив, нравом добр и светским обращением приятен по-своему»111. Таким образом, Англия и Россия в сознании Шишкова ассоциировались с патриотическим началом и противопоставлялись Франции как источнику всех национальных бед.
Итак, мы видим, что Англия в русском культурном сознании начала XIX в. неизбежно соотносилась как с Францией, так и с Россией. Только в одних случаях на первый план выступала оппозиция Англия – Франция, в других – Англия – Россия. Обе эти антитезы нашли отражение у декабристов, первая – у Н.И. Тургенева, вторая – у М.С. Лунина.
По словам А.Н. Шебунина, Н.И. Тургенев «вообще ориентировался на Англию, а не на Францию»112. Однако сама эта ориентация была обусловлена во многом французским воспитанием. Когда в 1911 г. вышел первый том дневников Тургенева за 1806–1811 гг., М.О. Гершензон откликнулся на него рецензией, в которой писал: «Странное дело: дневник молодого Тургенева на всем своем протяжении исполнен такой мрачной меланхолии, какой никто не мог бы предполагать в здоровом и прилежном юноше». Не углубляясь в конкретные причины этой меланхолии, Гершензон довольствовался общим размышлением: «Не знаю, как для других, – для меня история душевной жизни молодого Тургенева имеет поглощающий интерес. Этот старый дневник кажется мне драгоценным документом по вопросу, который я считаю коренным для всей мировой цивилизации, – по вопросу о расколе между органическим разумом и дискурсивным логическим мышлением в человеке». В итоге все свелось к «влиянию западных идей», которое «только потому оказалось заразительным, что пало на предрасположенную почву, а в этой предрасположенности – все дело»113.
Эти мысли Гершензона, верные по существу, нуждаются в конкретизации. Жизненный опыт молодого Тургенева практически полностью совпадал с его культурным опытом, в основе которого лежала французская культура XVIII в. с ее благородными идеями добра и справедливости, высокими представлениями о человеческом достоинстве и разуме. Но то, что происходило во Франции и Европе на рубеже веков, как бы опровергало все то, о чем говорилось в книгах. Чтение Вольтера и Руссо сменялось у юного Тургенева кошмарными видениями санкюлотов на улицах Москвы114.
Эти кошмары были вызваны, конечно, в первую очередь военными успехами Наполеона, а не чтением произведений просветителей. Но определенная связь тем не менее просматривается. 3 апреля 1807 г., записав в дневнике общее мнение, возможно им впервые услышанное: «Вольтер и Руссо были причинами Французской революции», – Тургенев, видимо, подумав, добавил: «Это быть очень может. Я заметил из сочинений Вольтера, что он по крайней мере способствовал к сему»115.
Намеченное Гершензоном противоречие «между органическим разумом и дискурсивным логическим мышлением в человеке» применительно к Тургеневу вытекало из чтения этих противоположных по взглядам авторов. Руссо с его стремлением к целостному и органическому восприятию мира, к растворению личности в природе, социуме и т. д., с одной стороны, и Вольтер с его едким скепсисом, разрушающим как веру, так и безверье и заменяющим и то и другое «леденящим душу деизмом» (Чаадаев), – с другой, ставили перед Тургеневым глобальные вопросы бытия, на которые он не находил ответа.
Культурный опыт, почерпнутый у этих и других авторов, как правило французских, обострял восприятие событий в революционной и наполеоновской Франции, приближал их и делал зримыми. Это, в свою очередь, несло разочарование в самом опыте и порождало желание избавиться от него. «Мне кажется, – пишет Тургенев в дневнике 5 апреля 1807 г., – что люди до тех пор не могут быть счастливы (я разумею вообще, а не в особенности, т. е. род человеческий), пока они не придут в натуральное существование, т. е. пока все их поступки, дела важные и мелкие, одним словом все не будет согласоваться с Природою»116.
Влияние на Тургенева взглядов Руссо здесь чувствуется скорее на уровне терминологии, суть же продиктована собственными внутренними ощущениями. Это хорошо понял и выразил Гершензон: «Не в книгах Руссо, а в собственном чувстве нашел он мерило для расценки человеческих дел»117.
Но в силу невозможности бегства от культуры как таковой вина была возложена на французскую культуру в частности, т. е. на то, что находилось ближе всего и полнее всего отождествлялось с культурой вообще. Молодой Тургенев таким образом объявил войну галломании и в поисках союзника обратился к произведениям А. С. Шишкова.
Чувствуется, что с немалыми усилиями над собой начал он читать шишковские «Рассуждения о старом и новом слоге». «В сей книге есть очень много очень глупого», – пишет он 4 марта 1808 г. Но тут же, прочитав письмо Шишкова в «Вестнике Европы» М.Т. Каченовского «о привязанности русских ко всему французскому», Тургенев с радостью спешит согласиться с автором: «Письмо в своем роде превосходно и исполнено справедливости и очень, так сказать,