Во время шести горячих месяцев французы колебались между огромными надеждами и страхом, присутствовали при роспуске армии, при бегстве знати, при спешной замене местных парализованных властей новыми муниципалитетами. Основы старого режима рухнули, к этому добавлялась угроза банкротства. Отсюда чувство глубокой опасности в стране, которая считала себя осажденной разбойниками, заговорщиками и иностранными армиями. Следовало срочно принять меры самозащиты для борьбы с мифическими врагами. Таков был климат, в котором множились и распространялись местные страхи, составлявшие так называемый Великий страх 1789 г.
«Вакуум» власти усиливал этот страх и вселял во французов неуверенность в завтрашнем дне. Уже июльские номера «Moniteur Universel» содержат большое количество сообщений о погромах и беспорядках. Приведу описание довольно обычного для Парижа тех дней события:
«Народ, вооруженный палками, кинжалами, грубыми и неотделанными копьями и пиками, которые кузнецы в спешке ковали ночью, разделился на группы и отправился громить аристократические особняки. Одна из групп, подозревая, что монахи конгрегации, известные под названием лазаристов, имеют запасы зерна, пришла к монастырю и вышибла дверь этого приюта религии и гуманности. Обремененный годами седовласый старец падает на дрожащие колени и заклинает пощадить… но едва успевает подняться, чтобы спастись от бешеного святотатства. Библиотека, окна, шкафы, физические кабинеты – на всем были видны следы самого ужасного погрома. Ураган проносится от крыши до подвалов, где изобилие льющегося вина толкает большую часть этих варваров на новые преступления, а на других насылает жестокое наказание. Около 30 этих взбесившихся мужчин и женщин были найдены на следующее утро захлебнувшимися в потоках вина»21.
В конце июля стали поступать сведения о положении в провинции. Здесь та же картина: повсеместное ограбление зерновых складов, «шайки разбойников и иностранцев»22. Вся Франция была потрясена мятежами и пожарами. В таких условиях принятие «Декларации прав человека и гражданина» было чисто фиктивной акцией, так как власть не в состоянии была гарантировать эти права. В то время, когда революционеры провозглашали начало новой эры для всего человечества, стремились разрушить национальные границы, в народе зрели идеи ксенофобии и подозрительности.
Апогеем этих настроений стали пресловутые сентябрьские убийства 1792 г. В то время в парижских тюрьмах находилось около 3000 «подозрительных» аристократов и священников. Со 2 по 5 сентября обезумевшая толпа громила тюрьмы и чинила кровавую расправу над заключенными и всеми, кто подворачивался под руку. То, что расправа творилась действительно без всякого разбора, свидетельствуют данные, приведенные в обстоятельном исследовании П. Карона, посвященном сентябрьским убийствам. В процентном отношении среди жертв политических заключенных примерно в два-три раза меньше, чем уголовников23.
Еще более удивительно то, что в роли убийц выступили не деклассированные или преступные элементы, а мелкие парижские буржуа, главы семейств, люди вполне благонадежные в обычное время. Связать эти события, потрясшие Францию, с деятельностью каких-либо политических партий вряд ли возможно, в противном случае пришлось бы объяснять, почему было отдано «предпочтение» уголовникам перед политзаключенными.
В действительности же сработал все тот же механизм поведения толпы, обуреваемой страхом. Политическим фоном этой резни были детронация Людовика XVI, последовавшая 10 августа 1792 г., и известие о взятии Вердена пруссаками, полученное в Париже как раз 2 сентября. Если первое воспринималось как полный паралич власти, то второе обострило в массовом сознании синдром «осажденной крепости». В таких случаях внутренний враг, который затаился и ждет лишь повода, чтобы открыть крепостные ворота, воспринимается как более опасный, чем враг, осаждающий крепость. А его неочевидность лишь усиливает чувство страха. Поэтому толпа, взявшаяся за оружие, была убеждена, что она действует в интересах самозащиты и правосудия.
Сентябрьские убийства при всей их незапланированности не следует рассматривать как эксцесс. Это скорее аккордная точка в многовековой массовой истерии, бурные припадки которой периодически сотрясали Европу и стали эмоциональным обертоном Французской революции. Пожалуй, самым бессмысленным способом успокоения толпы было стремление противопоставить ей «Декларацию прав человека и гражданина». Здесь нужны были более радикальные и, главное, более понятные толпе, жаждущей крови, средства.
Стихийному террору, идущему снизу, была противопоставлена диктатура революционного правительства. «Декларация прав человека и гражданина», растоптанная толпой, была окончательно уничтожена под ножом гильотины. Однако в известном смысле можно полагать, что якобинский террор 1793–1794 гг. положил конец страху и взял под контроль разбушевавшуюся стихию народного движения. Это удалось сделать прежде всего посредством заполнения «вакуума» власти. Военные успехи якобинского правительства, постоянные разоблачения всевозможных «заговоров» и т. д. избавили от массового страха. Пришедший ему на смену индивидуальный страх большинства французов перед гильотиной значительно снизил общую активность народа.
Ж. де Местр, наблюдая жизнь революционной Франции из Швейцарии, писал: «Во время горячки терроризма (la ferveur du terrorisme) иностранцы отмечали, что все письма из Франции, в которых рассказывались чудовищные сцены этой жестокой эпохи, кончались словами: В настоящее время все спокойно, то есть палачи отдыхают; они набираются сил; и пока все идет хорошо. Это чувство пережило адский режим, который его породил. Француз, оцепеневший от Ужаса (par la Terreur) и обескураженный промахами внешней политики, заперся в эгоизме, позволяющем ему не замечать ничего, кроме самого себя, а также места и времени своего существования. В сотне мест Франции совершают убийства. Что за важность, если это не его ограбили и убили; если на улице рядом с ним совершилось одно из таких убийств – тоже неважно. Время прошло; теперь все спокойно: он удвоит засовы и не будет больше об этом думать»24.
Такой картина представлялась современникам террора со стороны. Внутри самой Франции все это оценивалось по-другому и подчас не столь трагично.
Французский исследователь П. Мотуше, изучая повседневную жизнь парижан во время террора, пришел к выводу, что «жители не только занимались делами, но и прогуливались по улицам, площадям, общественным паркам. Совершенно свободно беседовали и комментировали новости дня, не стесняясь, жаловались на то, что идет плохо»25.
При всей противоположности выводов П. Мотуше и взгляда Местра общим является то, что общественная жизнь Франции, по крайней мере внешне, стала более спокойной относительно предшествующих лет.
Роль якобинской диктатуры в нормализации обстановки в стране по-разному оценивалась в европейской публицистике рубежа веков. «Критическое осмысление феномена террора, – пишет А.В. Чудинов, – началось уже на следующий день после термидорианского переворота». «Родившаяся в то время “черная легенда” Робеспьера представляла собой первую, тогда еще примитивную и эмоциональную попытку истолковать одновременно и террор и личность Робеспьера: “чудовищная система” была неотделима от “тирана”, а сам он представлялся монстром, управляющим страной по колено в крови»26. Некоторые коррективы в это утверждение внес И.З. Серман, показав, что «не только Карамзин, но и Шатобриан не согласен с этой легендой»27. Со своей стороны добавлю, что довольно своеобразно эта «черная легенда» преломлялась в сознании Жозефа де Местра.
В своей книге «Рассуждения о Франции» Ж. де Местр парадоксальным образом отмечал спасительную для Франции роль якобинской диктатуры. Якобинцам, по его мнению, удалось сохранить суверенитет страны и одновременно создать такой режим, который неизбежно должен был привести к собственному падению и восстановлению монархии. Если бы во главе Франции в то время стоял король, то ему вряд ли удалось бы спасти страну, так как у него не было союзников. Местр прекрасно понимал, что цель коалиции европейских государств – не укрепление монархии, а расчленение Франции.
«Как противостоять коалиции? – спрашивает он. – Каким сверхъестественным способом одолеть силы сговорившейся Европы? Лишь адский гений Робеспьера мог совершить это чудо. Революционное правительство закаляло души французов в крови, оно ожесточало дух солдат и удваивало их силы зверским отчаянием и презрением к жизни, похожими на бешенство. Страх перед эшафотами, толкая гражданина к границам, питал внешние силы по мере того, как уничтожались малейшие попытки сопротивления внутри. Все жизни, все богатства, вся мощь были сосредоточены в руках революционной власти; и это чудовище силы, опьяненное кровью и успехом, ужасное явление, никогда доселе не виданное и не способное повториться, было одновременно и страшным наказанием для французов и единственным средством спасения Франции»28.
Робеспьер в представлении Местра действительно палач, управляющий страной по колена в крови, но не он породил эту чудовищную систему террора, а система породила его. Он, как и Марат (Местр не делает между ними различия), – лишь слепое оружие в руках Бога, карающего французов за их преступления. Поэтому они не только не несут никакой ответственности за то, что творят, но и в конечном итоге служат добру – спасению целостности Франции.
Главные же виновники Французской революции – философы XVIII века: «Вольтер <…> более виновен перед Божьим судом, чем Марат, потому что <…> он создал Марата и, безусловно, принес больше вреда, чем тот»29.
Если Местр в разгроме коалиционных войск видел заслугу не столько лично Робеспьера, сколько руководящего им
Провидения, то другой противник революции, Ф.Р. Шатобриан, ставил непосредственно в заслугу якобинским лидерам и создание непобедимых армий, и обуздание внутренней анархии. Особенно высоко Шатобриан оценивал якобинскую последовательность собственным принципам и антидемократизм их правления. По его словам, «якобинцы