<…> с гениальностью поняли, что основной порок заключается в нравах и что в настоящем положении французской нации, имущественном неравенстве, различии во мнениях, верованиях и тысяче других препятствий, было бы абсурдным мечтать о демократии без полной моральной революции»30.
В этой связи, высмеивая ту «мелочность, с которой французы пытались изменить свою одежду, нравы и язык», Шатобриан считает, что само намерение «масштабно и обдуманно. Те, кто знают, какое влияние оказывают на людей на первый взгляд малозначительные слова, когда они напоминают о древних нравах, удовольствиях и трудах, почувствуют глубину этого проекта».
Во всем этом Шатобриан видел попытку превратить Францию в страну спартанских добродетелей и побороть развращенность двадцатипятимиллионного народа. Действия якобинцев, с его точки зрения, имели не только кровавый, но и плодотворный характер: «Если учесть, что якобинцы дали Франции многочисленные отважные и дисциплинированные армии, что они нашли средства обеспечить огромную страну, лишенную ресурсов и окруженную врагами, что они чудесным образом построили флот и благодаря интригам и деньгам сохранили нейтралитет с некоторыми могущественными державами и что во время их правления были сделаны великие открытия в естествознании, появились крупные полководцы и что, наконец, они вдохнули силу в истощенное тело, прекратили, так сказать, анархию, необходимо согласиться, что эти исчадья ада обладали всеми талантами»31.
В первом томе цитируемого «Эссе о революциях» Шатобриан поместил текст «Марсельезы»32 и взятую из «Moniteur Universel» от 18 ноября 1793 г. эпитафию Марата, правда, с извинениями перед читателем – «надо знать дух времени»33.
Робеспьера Шатобриан характеризует как человека, презревшего мораль, и «размышляющего о преступлениях в подземельях своего сердца и великого, несмотря на то, что он не имел ни одной добродетели»34. По справедливому замечанию И.З. Сермана, «мы можем наблюдать, как начинает создаваться романтическое отношение к историческим личностям героического масштаба, предвестие культа Наполеона»35.
Своими трудами Местр и Шатобриан стремятся сохранить якобинскую диктатуру в памяти современников и потомков как свидетельство карающей силы Провидения. Революция, таким образом, мыслится не как органическое звено в цепи исторического развития, а как искусственный разрыв в ней. В период Реставрации эти идеи были взяты на вооружение ультрароялистами в борьбе с либералами. Те в свою очередь разрабатывали свою концепцию и якобинской диктатуры, и революции.
Либеральные авторы, обвиняя якобинцев в измене принципам 1789 г., сознательно не замечали, как далеки были эти принципы от реального воплощения их в жизнь в условиях бушующей толпы, и полемически отождествляли действия якобинского правительства с широким движением парижских санкюлотов. При этом общая картина революционных событий размывалась и представала в виде всеобщего хаоса. Мадам де Сталь, считая непристойным описывать зверства якобинцев, была склонна их вообще вывести за пределы истории36. По ее мнению, «последние в ту эпоху люди, которые достойны занять место в истории, – это жирондисты»37.
Такой взгляд объясняется не только чисто эмоциональным неприятием диктатуры и террора. В основе либеральной концепции лежала идея закономерности исторического процесса. Революция мыслилась как неизбежный результат предшествующего развития Франции. В ней как бы пересеклись две линии: широкое распространение просветительских идей в защиту свободы и естественных прав человека, с одной стороны, и феодальный гнет, тормозящий материальное и моральное развитие страны, – с другой. Философы готовили не революцию как таковую, а раскрывали людям глаза на то положение, в котором они находятся. Поэтому вся ответственность ложится не на тех, кто проповедовал свободу, а на тех, кто препятствовал ей.
Защита памяти философов XVIII в. от нападок ультрароялистов для либералов стала одной из важных форм пропаганды их идей. А. Жэ писал: «Порочат намерения этих честных писателей, хотят приписать им стремление взорвать основы общественного строя, в то время как они требовали соблюдения вечных законов гуманизма и справедливости. Считая своими врагами людей, заинтересованных в сохранении злоупотреблений, они несмотря ни на что распространяли полезные истины».
Очень важно было подчеркнуть то, что они были не провозвестниками террора, а его жертвами и не просто жертвами, а людьми, мужественно встречавшими смерть, сохраняя верность своим убеждениям. «Кто еще, – продолжает Жэ, – показал столько твердости во время революционного террора, кто еще преследовался с такой яростью, как будто сама судьба предназначала им бороться с любыми видами фанатизма? Это философы. Они писали, они говорили невзирая на эшафоты так же, как они писали, так же, как говорили, проклинаемые Сорбонной и постановлениями парламента»38.
Мадам де Сталь с восхищением писала о Кондорсе: «Когда он был объявлен вне закона, он писал книгу о прогрессе человеческого духа39, которая, может быть, содержит ошибки, но ее общая концепция внушена верой в человеческое счастье; и он жил этой верой под занесенным над ним топором палачей в тот момент, когда его собственная судьба была обречена с неизбежностью»40.
Если якобинский террор легко объяснялся иррациональными причинами как «бич Божий», то он казался совершенно необъяснимым в ракурсе рационально-закономерного понимания истории. Де Сталь не могла найти никаких аналогий, якобинскому периоду революции, и в результате ею он не был признан за исторический факт.
Несколько иначе на эту проблему смотрел Бенжамен Констан. В период Директории Констан выпустил брошюру «О действиях террора», в которой опровергал взгляд на террор как на неотъемлемую часть республиканской формы правления вообще и как на силу, спасшую Французскую республику. Это работа интересна тем, что она отражает взгляды раннего Констана, когда он еще не создал свою конституционно-монархическую доктрину и придерживался республиканских взглядов, а следовательно, никаких принципиальных политических расхождений между ним и якобинцами не существовало. Но именно поэтому, чтобы как-то размежеваться с якобинским правительством, Констан ввел достаточно искусственное противопоставление республиканского правительства и террора.
По его мнению, не только якобинский террор не способствовал спасению Франции, но, напротив, республика была спасена несмотря на террор, который создавал дополнительные трудности ее существованию. Революционное правительство, по мнению Констана, безусловно, должно было обладать чрезвычайными полномочиями. Оно имело право посылать войска отражать наступление вражеских армий. Террористы же, в частности Сен-Жюст и Леба, злоупотребляя этим правом, устраивали армейские погромы, отправляли на гильотину преданных республике генералов и офицеров.
Правительство имело право предавать суду врагов республики, но террор «создал трибуналы, которые без права обжалования, без приговора, без каких-либо юридических форм убивали шестьдесят человек в день»41.
Правительство имело право в момент чрезвычайной опасности запретить гражданам покидать страну. Террор же способствовал незаконному бегству людей, опасавшихся за свои жизни.
Правительство имело право наказывать священников, призывавших к волнениям, а террор тотальным преследованием священнослужителей «создал новый класс людей, предназначенный к уничтожению»42. Террористы создали порочный круг. Жестокость Комитета общественного спасения вызывала волнения в стране, и только террор мог их подавлять. «Террор вызвал мятеж в Лионе, восстание в департаментах, войну в Вандее; и для того, чтобы подчинить Лион, разгромить коалицию департаментов, задушить Вандею, необходим был террор»43.
Из всего этого Констан делает следующий вывод: «Террор установился во Франции после падения первых республиканцев, после бегства, заточения и изгнания их друзей. Итак, не надо смешивать республику с террором, республиканцев с палачами». Комментатор Констана Э. Лабулэ сделал пояснение: «Для Констана истинными и единственными республиканцами всегда были жирондисты»44. Это, безусловно, так, но в данном случае противопоставляются не реальные жирондисты и якобинцы, а те меры, которые, по мнению Констана, были бы целесообразны, и те злоупотребления, которые допускались при проведении этих мероприятий в жизнь.
За последующие двадцать лет взгляды Констана существенно изменились. В 1818 г. в рецензии на только что вышедшую книгу де Сталь «Рассуждения о главных событиях Французской революции» Констан заявил о своем принципиальном неприятии революций как таковых: «Я не раз доказывал в своих сочинениях, что я отнюдь не люблю революции как таковые. Обычно они не попадают в цель, превосходя ее45. Кажется, что они благоприятствуют прогрессу идей, на самом же деле они его тормозят. Сокрушая от имени свободы существующую власть, они заменяют ее властью, которую под разными предлогами направляют против свободы. Но объяснять факты – не значит их одобрять, и лучше изучать причины революций, чем бояться их»46.
Во взглядах Констана, как мы видели, обозначились консервативные тенденции, и он действительно превратился в противника революционных перемен, но именно потому, что революция во Франции завершилась Реставрацией, которую либералы понимали как восстановление конституционной монархии, рожденной в начале революции.
Один из авторов «La Minerve française», скрывавшийся под инициалами F К, писал: «Память о революции должна быть священна для нас, потому что она является свидетельством и гарантией той свободы, которая начала революцию и которая одна может ее закончить»47.
Далее автор излагает типично либеральную концепцию революции. Законодательное собрание, напуганное с одной стороны коалицией, а с другой – внутренними беспорядками, решилось низложить короля. Конвент приговорил его к смерти. Это восстановило против Франции всю Европу. Не якобинцы, как считали Местр и Шатобриан, а патриотизм, свойственный француз