скому народу, спас Францию от интервентов. «Ее защитники сказали бы вам в свою очередь, что они никогда не были солдатами Робеспьера и что, отражая врага от границ, освобождая свои провинции и побеждая Европу, они сражались, чтобы обеспечить независимость своего отечества и получить ту конституционную свободу, которая столько раз была им обещана за их мужество»48.
Директория противопоставляется Конвенту, как анархия – деспотизму: «Отчаяние, заставлявшее подчиняться Конвенту, которого боялись, сменилось стыдом от подчинения Директории, которую не боялись»49. Следующий этап революции – Наполеон, давший Франции вместо свободы славу.
В наполеоновском правлении автор подразделяет два этапа: консульский и императорский. Первый оценивается положительно, так как были отменены проскрипционные списки эмигрантов и был учрежден Почетный легион. Второй подвергается осуждению: «Здесь заканчивается революция французского народа за свободу и начинается революция Наполеона против этой свободы»50. В итоге хартия 1814 г. «вернула» Францию к периоду конституционного Собрания.
Таким образом, революция завершилась, а следовательно, Франция больше не нуждается в революционерах. Само слово «революционный» становится ругательством, которым обмениваются между собой ультрароялисты и либералы. А. Жэ в статье «Договоримся о словах!» писал: «Слово “революционер” означает на языке олигарха51 человека, который не хочет революции»52. И далее автор выхватывает это оружие из рук своего противника и направляет его против него же: «Франция желает монархии Людовика XVIII; партия олигархов не скрывает своего предпочтения монархии Людовика XIV. Но одно существует реально, а другое может существовать только на развалинах общественного строя. Итак, кто же революционер: Франция или олигархи?»53
Если ультрароялизм приравнивался к революции, то якобинский террор приравнивался к старому режиму. Выше цитировалось высказывание А. Жэ, сравнившего революционный эшафот со схоластической Сорбонной и парижским парламентом как символами феодальной Франции. Осуждение революционного фанатизма в выступлениях французских либералов было таким же общим местом, как и осуждение религиозного фанатизма дореволюционной Франции в работах просветителей.
Что же касается ультрароялистов, то их отношение к философам Просвещения не было однозначным. Большинство, безусловно, как и де Местр, видели в них прямых предшественников якобинцев. Однако Шатобриан считал для себя такую точку зрения неприемлемой, что было сразу же замечено и оценено либералами. А. Жэ в той же самой статье признался, что был удивлен, прочитав у Шатобриана следующее место: «При всем отчаянии от наших бед надо остерегаться приписывать их Просвещению. Иначе нам скажут, что опустошение Нового Света, убийства в Ирландии, убийства в
Варфоломеевскую ночь были вызваны религией. Рассуждать таким образом как с одной, так и с другой стороны ничего не стоит. Добро останется добром независимо от того, что люди им злоупотребляют»54.
Проявления позитивного отношения к якобинцам у ведущих идеологов европейской контрреволюции так же понятны, как и ненависть к ним либералов. Якобинцы после прихода к власти действительно проводили политику национальных интересов Франции: укрепляли власть, возрождали национальные традиции, насаждали французский язык, т. е., как и любой сильной власти, им были присущи некоторые черты консерватизма. Именно это, по мнению Местра, и подготовило почву для Реставрации.
Представления французских революционеров, либералов и консерваторов довольно сложно переплетались в декабристской идеологии. Прежде всего следует отметить тот напряженный интерес, с которым члены тайных обществ читали и обсуждали их произведения независимо от политической окраски авторов. Идеи для них были важнее того лагеря, из которого они исходили. Это объясняется как отсутствием достаточно четкого размежевания политических лагерей внутри русской общественной жизни, так и ориентированностью самих декабристов на практическую деятельность, когда важно, что говорят, а не кто говорит. Поэтому за произведениями европейских политиков им виделась не только их политическая физиономия, но и российская реальность.
Желание конституционного строя для России и одновременно страх перед повторением той анархии, которая охватила Францию в начале революции, порождали острые споры как о формах государственного устройства, так и о методах управления страной. Из сложного переплетения мнений, сближения и отталкивания различных группировок внутри ранних декабристских организаций постепенно выкристаллизовались две основные позиции, обе уходящие корнями в события Французской революции, но по-разному их интерпретирующие. Одну представлял Пестель, другую – Никита Муравьев.
С.П. Трубецкой привел в своих воспоминаниях любопытный эпизод из заседания «Союза спасения»: «При первом общем заседании для прочтения и утверждения устава Пестель в прочитанном им вступлении сказал, что Франция блаженствовала под управлением Комитета общей безопасности. Восстание против этого утверждения было всеобщее, и оно оставило невыгодное для него впечатление, которое никогда не могло истребиться и которое поселило навсегда к нему недоверчивость»55.
Это высказывание Пестеля привело в недоумение некоторых историков. Как писала М.В. Нечкина, с какой стороны Пестель восхвалял Комитет, «установить не удается»56. С.С. Ланда, полагая, что в 1817 г. Пестель был еще недостаточно революционен для такого рода высказываний, предложил считать, что Трубецкой ошибся и в действительности Пестель произнес эти слова не в 1817, а в 1824 г.57
Но тогда придется допустить, что Трубецкой ошибся как минимум дважды. В 1824 г. никакой устав не утверждался. Кроме того, в 1824 г., когда перед Пестелем стояла задача объединения Северного и Южного обществ на основе выработанной им программы, вряд ли он стал бы ссылаться на якобинскую диктатуру. Высказывать идеи в столь резкой форме означало бы добиваться противоположного результата. К тому же имеется свидетельство М.И. Муравьева-Апостола о том, что свою мысль о временной диктатуре революционного правительства Пестель высказал в более мягкой и в силу этого более приемлемой для большинства форме, приведя в пример вместо якобинцев Вашингтона.
«Пестель доказывал, – пишет М.И. Муравьев-Апостол, – что главная ошибка, которая препятствовала введению нового порядка вещей, состояла в том, что люди, которые делали переворот, полагали, что можно прямо из старого порядка войти в новый. Он доказывал свое мнение о сем успехом, который Северная Америка имела в достижении своей цели потому единственно, что она имела временно правление сильное и ничем не остановленное в своих действиях – что сие временное правление находилось в особе Вашингтона, который был военный и гражданский начальник Америки» (IX, 254)58.
Современная исследовательница О.И. Киянская в новейшей биографии Пестеля высказала предположение, что речь действительно шла о Комитете общей безопасности, и связала это с будущим пестелевским проектом создания тайной полиции59. Но ведь Комитет общественной безопасности не управлял Францией, а у Трубецкого ясно сказано под управлением. Допустить случайную описку у пожилого декабриста кажется проще, чем грубую фактическую ошибку в той области, которая ему была превосходно известна.
Можно предположить, что мемуарист исказил форму высказывания, сделав его парадоксальным (блаженство и революция – понятия несовместимые) и одновременно наполнив своим внутренним несогласием. Однако сама идея Пестеля о целесообразности якобинской диктатуры не должна вызывать сомнений. В процессе дебатов в 1817 г. он вполне мог привести якобинцев в качестве положительного примера. Поэтому следует полностью согласиться с Е.Л. Рудницкой, утверждающей, что «недвусмысленная приверженность Пестеля к якобинским методам утверждения государственного и социального правопорядка сопровождалось сосредоточенными раздумьями над принципами будущей российской государственности»60.
Не только Пестелю, но и некоторым другим декабристам правительственный террор казался неизбежной в тогдашних условиях Франции мерой. Другой член «Союза спасения», М.С. Лунин, спустя много лет будет возлагать ответственность за якобинский террор на верхи французского общества, включая и королевскую семью, «предавших дело своей страны». Если бы в самом начале революции знать применила «немного картечи и несколько ударов палкой», то это предотвратило бы «потоки крови, пролитые топором террористов»61.
Близкий к Пестелю декабрист Поджио вполне определенно оправдывал якобинский террор враждебными действиями по отношению к Французской революции сторонников старого режима и европейских государств: «Конвент должен подавить внутреннего и внешнего врага! Эшафот против первого; 14 армий против другого!»62
Совершенно очевидно, что мысли Пестеля о якобинской диктатуре, высказанные им в 1817 г., в дальнейшем переросли в замысел временного революционного правительства в России на период, отделяющий государственный переворот от введения конституционного правления. Поэтому вряд ли прав С.С. Ланда, утверждавший, что «замышляемое Пестелем революционное правление преследовало едва ли не противоположную цель». При этом цель временного правительства Пестеля исследователь определяет совершенно правильно: «.. предупредить “ужасы” народной революции, не дать ей развернуться, не допустить народные массы к революционной деятельности и в то же время решительно подавить сопротивление реакционных сил дворянства в ходе проведения революционных преобразований».
Однако, характеризуя якобинскую диктатуру, С.С. Ланда ограничивается ленинским положением о Конвенте как о «диктатуре низов, т. е. самых низших слоев городской и сельской бедноты»