Декабристы и Франция — страница 37 из 91

63. Приведенная цитата из классика марксизма призвана заменить многочисленные факты, доказывающие, что именно социальные низы больше всего пострадали от якобинского террора и что цели, которые он преследовал, практически не отличались от целей задуманного Пестелем временного правительства.

На следствии Пестель показал, что «ужасные происшествия, бывшие во Франции во время революции, заставили меня искать средство к избежанию подобных, и сие-то произвело во мне впоследствии мысль о временном правлении и о его необходимости и всегдашние мои толки о всевозможном предупреждении всякого междоусобия» (IV, 90–91). Эта же мысль несколько по-иному была высказана Пестелем в «Русской правде»: «Все происшествия в Европе, в последнем полустолетии случившиеся, доказывают что народы, возмечтавшие о возможности внезапных действий и отвергнувшие постепенность в ходе государственного преобразования, впали в ужаснейшие бедствия и вновь покорены игу самовластия и беззакония» (VII, 118).

Под «ужасными происшествиями» и «ужаснейшими бедствиями» Пестель подразумевает не «якобинскую государственность», как полагают М.П. Одесский и Д.М. Фельдман (см. выше), а то, чему она противостояла: интервенцию, гражданскую войну, движение санкюлотов и т. д. Отчасти сюда можно отнести и правительственный террор, который, однако, ни в коей мере не охватывал всей деятельности якобинского правительства и по мере его расширения становился все менее и менее управляемым. Причины, ввергнувшие Францию во все эти бедствия, заключались, по мысли Пестеля, в отсутствии переходного этапа между уничтожением абсолютизма и введением конституции. Преждевременное провозглашение «Декларации прав человека и гражданина» усыпило бдительность правительства и только сыграло на руку внутренним врагам революции. Установленная летом 1793 г. якобинская диктатура стала спасительной, хотя и запоздалой мерой, поэтому в итоге опять восстановлено «иго самовластия и беззакония», т. е. Реставрация.

Победа России над Францией вселяла в декабристов оптимистическую веру в то, что победившая страна не повторит судьбу побежденной и что свобода Отечества явится неизбежным следствием той свободы, которую Россия принесла порабощенной Наполеоном Европе. При этом оптимизм вчерашних участников антинаполеоновских войн окрашивался в тона античного героизма. Эти настроения создавали тот эмоционально-психологический фон, на котором проходили споры членов «Союза спасения».

Когда много лет спустя в совершенно иной исторической и психологической обстановке Трубецкой писал свои воспоминания, этот фон был утрачен, и в результате, даже оставаясь верным фактам, старый декабрист непроизвольно давал им совершенно иную психологическую окраску. В частности, из приводимого выше отрывка о Пестеле можно понять, что он не устраивал своих единомышленников чрезмерно радикальными взглядами. Между тем в 1816–1817 гг. Пестель многим из них казался слишком осторожным. Его стремлению «приуготовить наперед план конституции и даже написать большую часть уставов и постановлений» был противопоставлен замысел цареубийства, впервые предложенный М.С. Луниным. По показаниям Пестеля, «в 1816-м или 1817-м, в каком именно месте, не помню, говорил Лунин, во время разговора нашего об обществе, при мне и при Никите Муравьеве, о совершении цареубийства на царскосельской дороге с партиею в масках, когда время придет к действию приступить» (IV, 179). И хотя мнение Муравьева здесь четко не выражено, по общему контексту можно понять, что он был на стороне Лунина64.

Но почему именно в 1816 г. говорят о необходимости убить Александра I? В этот период авторитет царя был необыкновенно высок. Победитель Наполеона, «царь царей», «народов друг, спаситель их свободы», Агамемнон – от него ждали только хорошего. Надежды на либеральные преобразования связывались только с ним. И тем не менее либералы говорят о необходимости убить либерального царя.

Думается, что дело было в данном случае не в личности Александра. Цареубийство неизбежно включает в себя двух контрагентов, которые могут интерпретироваться как жертва и палач и как тиран и тираноборец. Если в первом случае оно приравнивается к простому убийству и заслуживает осуждения, то во втором оно мыслится как акт освобождения некоего третьего от тирании. На первый план выступает идея самопожертвования, которая связывается не с тем, кого убивают, а с тем, кто убивает. Тираноборец жертвует собой во имя Отечества. Здесь обязательно присутствует некий театрализованный момент, поскольку местом действия является авансцена Истории.

Представляется, что М.П. Одесский и Д.М. Фельдман не совсем правы, когда пишут о лунинской «партии в масках»: «Маски – деталь весьма важная. Не уголовной ответственности боялись заговорщики, а компрометации»65. Это не так. Значение масок в данном случае не функциональное, а символическое. Вместе с кинжалом они образуют атрибуты трагедии66. Вызываясь на цареубийство, Лунин мыслит себя героем великой трагедии, в которой ему предстоит сыграть роль тираноборца, а Александру I отводится роль тирана.

Но почему именно либеральный царь должен был сыграть роль тирана? Для поколения людей, воспитанных на высоких античных образцах, почерпнутых из произведений Плутарха, Тацита и Светония, не только тирания, но и сама идея цезаризма была несовместима со свободой. При этом, чем слабее ощущалась связь между тиранией и цезаризмом, тем опаснее представлялся последний в силу неочевидности присущего ему зла. В этом смысле показательна стихотворная надпись Пушкина к портрету А.А. Дельвига:

Се самый Дельвиг тот, что нам всегда твердил,

Что коль судьбой ему даны б Нерон и Тит,

То не в Нерона меч, но в Тита сей вонзил —

Нерон же без него правдиву смерть узрит67.

Если учесть, что Александра I нередко называли Титом, то направление мыслей Дельвига становится понятным. Александр должен пасть от руки тираноборца именно потому, что он хороший царь и тем самым способствует укоренению вредных и опасных представлений о благотворности самодержавия.

И тем не менее лунинская идея цареубийства в 1816 г., несмотря на очевидную поддержку Муравьева, не получила согласия большинства, и в первую очередь Пестеля, что и вызвало ироническую реплику Лунина: «Пестель предлагает “наперед Енциклопедию написать, а потом к Революции приступить”» (IV, 179). Слишком уж мало вязался Александр I с образом тирана. Но уже через год оказалось достаточно самого нелепого слуха о том, что якобы царь собирается присоединить к Польше западные губернии, освободить крепостных и, опасаясь начавшейся смуты, скрыться в Варшаву со всей семьей68, для того чтобы в среде заговорщиков возник спонтанный «конкурс» проектов цареубийства. «Они вскричали, что покушение на жизнь императора есть необходимость; один (князь Шаховской) <…> полагал только дождаться дня, когда будет в карауле полк, в коем он служил; хотели бросить жребий, и, наконец, Якушкин, который в мучениях несчастной любви давно ненавидел жизнь, распаленный в сию минуту волнением и словами товарищей, предложил себя в убийцы» (XVII, 27).

Так родился замысел, который М.П. Одесский и Д.М. Фельдман называют «дуэльным вариантом»69 и который самому И.Д. Якушкину представлялся в следующем виде: «Я решился по прибытии императора Александра отправиться с двумя пистолетами к Успенскому собору и, когда царь пойдет во дворец, из одного пистолета выстрелить в него, из другого – в себя. В таком поступке я видел не убийство, а только поединок на смерть обоих»70.

После того как С.И. Муравьев-Апостол в специальной записке обосновал преждевременность подобного рода замыслов и большинство с ним согласилось, Никита Муравьев остался на прежних позициях и на этот раз вместе с А.З. Муравьевым предложил себя в цареубийцы. Покушение должно было совершиться в Грановитой палате во время бала (XI, 120). И в этом случае, как и в предыдущих, на первый план выдвигается личность тираноборца, реализующего римскую модель поведения.

Стремление к римскому колориту – не просто дань исторической эстетике, но и необходимость отмежеваться от двух ближайших по времени цареубийств: казни Людовика XVI и убийства Павла I. В пушкинской оде «Вольность», написанной, как известно, под сильным воздействием идей Н.И. Тургенева71, оба эти события рассматриваются в одном ряду:

Восходит к смерти Людовик

В виду безмолвного потомства,

Главой развенчанной приник

К кровавой чаше вероломства:

Молчит закон – народ молчит,

Падет преступная секира…

И се – злодейская порфира

На галлах скованных лежит.

<……………………………….>

Молчит неверный часовой,

Опущен молча мост подъемный,

Врата отверсты в тьме ночной

Рукой предательства наемной…

О стыд! О ужас наших дней!

Как звери вторглись янычары!

Падут бесславные удары…

Погиб увенчанный злодей72.

Сближая эти события в едином оценочном отношении, Пушкин подчеркивает их различный политический характер. Казнь Людовика XVI – это преступление, совершенное народом, в то время как убийство Павла I – типичный дворцовый переворот. Если дворцовые перевороты декабристами решительно осуждались и противопоставление им своего движения было одним из важных моментов позднейшей декабристской рефлексии73, то ситуация с Людовиком была гораздо сложнее. Обращает на себя внимание отсутствие сколько бы то ни было значительных суждений декабристов о казни короля. Возможно, именно потому, что это событие трудно было осмыслить в рамках единой системы координат.

М.П. Одесский и Д.М. Фельдман пишут: «Предложив интерпретировать процесс Людовика XVI в терминах тираноборчества, Сен-Жюст удачно сформулировал основную идею “революционного процесса”: право “восстания против тирании есть право личное, – рассуждал он, – весь державный народ не мог бы принудить и одного гражданина простить тирану”. А