Декабристы и Франция — страница 38 из 91

потому, требовал якобинский оратор, “поспешите судить короля; ибо нет гражданина, который не имел бы на него такого же права, какое Брут имел на Цезаря”. Сен-Жюст произвел нехитрую подмену: в роли монархомаха-одиночки, жертвующего собой и смертью своей искупающего нарушение закона, выступала нация в целом, народ, который неподсуден по определению»74.

Это не совсем так. Убийство Цезаря не было делом монархомаха-одиночки. Вспомним, как Плутарх описывает сцену убийства: «Все заговорщики, готовые к убийству, с обнаженными мечами окружили Цезаря: куда бы он ни обращал взор, он, подобно дикому зверю, окруженному ловцами, встречал удары мечей, направленных ему в лицо и в глаза, так как было условлено, что все заговорщики примут участие в убийстве и как бы вкусят жертвенной крови <…> Цезарь, как сообщают, получил двадцать три раны. Многие заговорщики переранили друг друга, направляя столько ударов в одно тело»75.

Поименное голосование за вынесение смертного приговора Людовику символически воспроизводило сцену убийства Цезаря. Каждый голосовавший «за» как бы вонзал кинжал в тирана. Это составляло план выражения. Что касается содержательной стороны этого события, то здесь на первый план выдвигалась просветительская идея безграничного суверенитета народа. Юридическая несостоятельность процесса Людовика XVI компенсировалась представлением о том, что народ выше законов. Характерна реплика А.Н. Радищева, вложенная в уста народа: «Для пользы всех мне можно все».

В этом смысле Конвент, голосовавший за казнь короля, представлял собой одновременно и как бы круг заговорщиков, смывающих кровью тирана позор с порабощенной нации, и народ в целом. Таким образом, просветительский миф неограниченного народовластия не подменял, а, наоборот, усиливал воздействие античного мифа тираноборчества.

Между тем для декабристов эти мифы были глубоко различны. Сколь опасными представлялись им просветительские идеи о народе-суверене, не выдержавшие испытания революцией, столь же привлекательными казались римские тираноборческие идеи, не требующие для своего воплощения участия народа. Поэтому декабристский Брут – это прежде всего тираноборец-одиночка.

И тем не менее просветительский миф в своих реликтах сохранялся в декабристских замыслах цареубийства. На ранних этапах декабристского движения убийство тирана отменяло необходимость предварительного написания конституции. Предполагалось, что народ, у которого была похищена свобода, всегда готов к тому, чтобы ее вернуть. Поэтому, как только тирана не станет, сразу же воцарится свобода, и тогда конституционный строй установится сам собой. Приведенная выше насмешка Лунина над Пестелем характеризует умонастроение многих сторонников решительных действий. Тираноборцы придавали конституции второстепенное значение еще и потому, что сама идея конституционной законности противоречила любому убийству, пусть даже в самых благих целях.

В этой связи восхваление Пестелем Комитета общественного спасения следует понимать не как прославление террора, а как реализацию широкой политической программы по установлению государственного порядка. В 1817 г. это было воспринято более радикальными членами «Союза спасения» как антитеза немедленному цареубийству. Для Пестеля же это был этап на пути к идее временного революционного правительства в России сразу после военного переворота. Опыт Французской революции представлялся ему в этом отношении наиболее подходящим.

* * *

Впервые теория временного революционного правительства была изложена Робеспьером в Конвенте в декабре 1793 г. Робеспьер подчеркивал принципиальную новизну этой теории: «Теория революционного правительства столь же нова, как и революция, приведшая ее. Ее нечего искать в трудах политических писателей, не предвидевших эту революцию, ни в законах тиранов, которые, удовлетворившись возможностью злоупотреблять своей властью, мало занимаются изысканием ее законности». Суть революционного правительства Робеспьер определил в противопоставлении его конституционному правительству: «Цель конституционного правительства – сохранить республику, цель революционного правительства – создать ее. Революция это война свободы против ее врагов; конституция это режим победоносной и мирной свободы»76.

Революционное правительство отменило конституцию 1793 года. Необходимость этого акта обосновал Сен-Жюст в своем докладе Конвенту 10 октября 1793 г. «При существующем положении Республики, – говорил Сен-Жюст, – конституция не может быть введена; ее используют для ее же уничтожения. Она станет гарантией для тех, кто покушается на ее свободу, ибо она исключает применение насильственных мер, необходимых для их подавления»77.

Революционное правительство, как отмечал А. Собуль, «возникло как некий символ новой национальной реальности»78. Если вначале революция проходила под общечеловеческими идеями Свободы, Равенства и Братства для всех народов, то в середине 1792 г. она превратилась в сугубо французскую. Национальные идеи вытеснили общечеловеческие идеалы. В июне 1793 г. Робеспьер предлагал изгнать иностранцев из Франции79. При этом сами понятия «француз» и «иностранец» значительно изменились. Иностранцами объявлялись не только подданные других государств, но и все враги республики. «В республике нет граждан, кроме республиканцев. Роялисты, заговорщики – это лишь иностранцы для нее, или вернее – враги»80. Соответственно слово «француз» становится синонимом слова «патриот»81 и воспринимается не как указание на происхождение, а как высокое звание, которое можно приобрести или утратить.

На похоронах якобинца поляка К. Лазовского Робеспьер говорил: «Еще не так давно я слышал, как некий представитель нации обличал Лазовского как иностранца, как поляка. О, Лазовский был подлинно французом! Ему не надо было занимать это высокое звание»82. Тот же Робеспьер отправлял на гильотину Анахарсиса Клоотса со следующими словами: «Презирая звание французского гражданина, он хотел быть гражданином только вселенной. Ах, если бы Клоотс был добрым французом, разве стал бы он понуждать нас к завоеванию всего мира»83.

Еще в самом начале революции был поднят вопрос о соотношении французского языка с местными языками, наречиями и диалектами84. Ф. Брюно в своем многотомном исследовании по истории французского языка показал, как на разных этапах революции противоборствовали две тенденции: стремление к развитию национальных языков, с одной стороны, и стремление к повсеместному распространению французского языка – с другой. Необходимость правительства поддерживать связь с народом наводила на мысль о переводе издаваемых Парижем декретов на местные языки. Такое решние было принято в январе 1790 г.85 Заседания провинциальных политических клубов проводились на двух языках: протокол велся по-французски, а прения проходили на местном языке86.

Однако очень скоро проявилось иное отношение к местным языкам. В сентябре 1791 г. Талейран, выступая перед Национальной ассамблеей, говорил о них как «о последних пережитках феодализма в стране» и доказывал необходимость повсеместного распространения французского языка87. Среди мер, которые должны были содействовать распространению французского языка, по мнению Ф. Брюно, на первое место следует поставить новое административное деление Франции, которое принципиально отличалось от старого, исторически сложившегося деления на провинции и игнорировало существование местных обычаев и языков88.

Новая Франция создавалась как единая и неделимая, а между тем «диалекты и областные наречия невольно несли в себе идеи федерализма»89. На этом основании в период якобинской диктатуры они были объявлены подозрительными90. В течение второй половины 1793 г. все диалекты, местные языки, а также языки других государств на территории Франции были полностью запрещены. Французский язык «стал национальным языком не только в том смысле, что он стал выразителем суверенной нации, но и в том плане, что он стал составной частью национального суверенитета. Говорить по-французски стало своеобразным проявлением патриотизма, своеобразным залогом того, что Франция преобразуется на основе идей равенства и братства»91.

При этом речь шла не о классическом языке дореволюционной Франции, расцвет которого падает на время Людовика XIV, а о новом французском языке, созданном революцией. По замечанию историка французского языка Фергю, «революция действительно была творцом языка в такой же степени, как и политических институтов»92. Классический французский язык, кодифицированный в XVII в. работами Вожела и его последователей, строился прежде всего как система запретов. Нельзя было расширять значения слов, следовало соблюдать осторожность при создании метафор, запрещалось использовать специальные и технические термины, а также народные слова и выражения, не поощрялись заимствования из других языков, запрещались неологизмы и архаизмы. Как писал ученик Вожела аббат Бугур, «нет никакой разницы между созданием слова и возвращением слова, вышедшего из употребления»93. И тому и другому противопоставлялось обычное употребление (l’usage). По словам Вожела, «l’Usage est le Roi des langages»94.

В итоге это вело к потере речевой индивидуальности. Речь в идеале должна была как бы слиться с языком, а сам язык превращался в замкнутую самодостаточную структуру, удобную для игры, но не способную передавать картину меняющегося мира. На этом строилась речевая практика аристократических французских салонов XVIII в. Как писала Мадам де Сталь, «речь – это свободное искусство, которое не имеет ни цели, ни результата <…> Разговор не является для французов средством сообщать друг другу мысли, чувства или дела, это лишь инструмент, которым любят играть»95.

Реальное развитие языка, разумеется, не могло считаться с этими запретами, что естественным образом вело к их нарушению. Рационалистической концепции Вожела просветители противопоставили теорию естественного происхождения языка. Руссо писал: «Речь – первое общественное установление, и поэтому формой своей обязана лишь естественным причинам»