Декабристы и Франция — страница 39 из 91

96.

Противопоставление в языке естественной и социальной природы приводило к двум противоположным выводам. С одной стороны, язык признавался меняющейся структурой, эволюционирующей вместе с общественными институтами, а с другой – приоритет естественного состояния над социальным делал актуальной идею возвращения языка к его истокам. На практике это проявилось как в создании неологизмов, так и в воскрешении архаизмов.

Бурное развитие философских, политических и естественно-научных идей показало явную недостаточность классического языка для их выражения. Отсюда обильное создание неологизмов просветителями. Позиция Вольтера, ориентированного на язык XVII в., – исключение, подтверждающее правило. Как показал историк французского языка Ф. Гоэн, Вольтер, осуждая неологизмы, сам их активно создавал97.

Параллельно с неологизмами во французском языке второй половины XVIII в. появляются архаизмы. В отличие от языковой ситуации в России начала XIX в., проявившейся в острой полемике «архаистов» (сторонников А.С. Шишкова) и «новаторов» (сторонников Н.М. Карамзина)98, во Франции полемики между аналогичными направлениями почти не было.

Французские «архаисты» так же, как и «новаторы», видели своего общего врага в теории Вожела, а свою задачу – в обогащении языка. Кроме того, если в России единство архаическому движению придавала ориентация на церковнославянский язык, то во Франции, ввиду отсутствия аналогичного языкового фонда, «архаисты» существенно расходились в своих поисках языкового идеала.

Группа литераторов, возглавляемых Лафонтеном и ориентирующихся на творчество средневекового поэта Маро, была максимально далека от русских «архаистов». Маротические писатели культивировали малые жанры: эпиграммы, мадригалы, небольшие прециозные стихотворения, соответственно которым подбиралась и лексика, лишенная возможности передавать сильные и энергичные мысли". Это было гораздо ближе к творческим исканиям последователей Карамзина, чем Шишкова.

Типологически ближе к шишковистам была позиция ученых из Академии надписей и художественной литературы. Их всех объединял вопрос о языковых истоках. Французские академики занимались не только изучением, но и пропагандой старофранцузского языка, издавали литературные памятники Средневековья, составляли к ним словари и комментарии. Барбазан в предисловии к своему изданию «L’Ordre de chevalerie» (Рыцарского ордена) сокрушался, что французский язык обеднел из-за изгнания значительного количества «весьма экспрессивных слов», которые нечем заменить. «Ложная деликатность и смешной каприз заставили их погибнуть; глубокое знание древних богатств языка их оживит»100.

«В действительности, – пишет Ф. Гоэн, – большая часть слов, возродившихся в конце XVIII в., не была заимствована ни у Маро, ни у предшествующих писателей. Возрождению этих слов больше всего способствовали мысли и труды Монтеня и Амио»101.

Процесс обогащения языка катализировался в годы революции. Языковая практика революционеров окончательно порвала с нормами классического языка. Был снят последний запрет, наложенный на народные выражения. Ориентация на язык Монтеня и Амио вела непосредственно к живым народным говорам, а не к рафинированному языку великосветского салона. Причиной этого стала необходимость широкого общения с народом, а следствием – бурное развитие ораторского искусства. «Журналисты и ораторы революции обращались к таким же буржуа, как и они сами; они ставили перед собой задачу убедить и привлечь буржуа на свою сторону. Естественно, они говорили и писали на языке, который слышали вокруг, в своей социальной среде, так же, как это делали Рабле, Монтень, Кальвин <…> великое число слов и выражений которых они воскресили»102.

По меткому замечанию Ю.М. Лотмана, «красноречие – это лингвистический демократизм»103. Проявление языковой свободы напрямую ассоциировалось со свободой политической. Еще Руссо утверждал, что «всякий язык, который непонятен собранию народа (le peuple assemblé), есть язык рабов. Народ, говорящий на этом языке, не может быть свободным»104. А поскольку предполагалось, что народу изначально присуща свобода, то и народный язык воспринимался как свободный и древний, в отличие от аристократического языка салонов, рабского и нового.

Архаизировалась не только лексика, но и синтаксис. Л.С. Мерсье высказал сожаление по поводу отсутствия в классическом французском языке длинных периодов, свойственных древним языкам. По его мнению, такой синтаксис обладает огромной выразительной силой. «Древние, – писал Мерсье, – сравнивали период либо со сводчатым зданием, либо с бурным течением изогнутой реки; одни представляли его в образе хищников, которые сжимаются для того, чтобы наброситься с еще большей силой, другие – с лука, скорость стрелы которого тем больше, чем сильнее натянута тетива»105.

Использование в ораторской речи таких периодов и инверсий приводило к тому, что устная речь строилась по законам письменной. Если Вожела считал, что «надо писать, как говорят» (il faut écrire comme Гоп parle)106, то революционные ораторы, исходили из противоположного принципа. Они старались говорить, как пишут. На раннем этапе революции речи чаще всего читались по заранее написанному тексту107. В этом не следует усматривать неопытность оратора. Скорее это сознательный принцип литературного оформления речи. Даже великий оратор Мирабо, «сходя с трибуны, передавал свои рукописи находившемуся на заседании редактору “Moniteur Universel”»108. «Что касается риторики, – пишет А. Олар, – то можно было осмелиться на все, и литературно ни один оратор <…> не имел иных цепей, кроме тех, что добровольно на себя накладывал»109.

Таким образом, если классический язык высшего общества ориентировался на придворный вкус, значительно ограничивающий языковое пространство, то новый революционный язык стремился вернуть то, что этим вкусом было отвергнуто. Будучи новым по сути, он должен был восприниматься как возвращение к народным истокам, к изначально свободной человеческой сущности. По этому поводу Талейран заявил: «Наш язык потерял много сильных выражений, изгнанных вкусом скорее слабым, чем тонким, надо их вернуть. Древние языки и некоторые из новых богаты сильными выражениями, которые вполне соответствуют современным нравам»110.

Итак, языковая политика в годы революции была одной из важнейших мер создания новой Франции на исконно свободной основе.

Другой мерой, призванной укрепить единство нации, была борьба Робеспьера против культа Разума и установление им культа Верховного существа. Отказ от дехристианизации Франции был продиктован у Робеспьера не столько собственными религиозными взглядами, сколько, как он полагал, общенародными интересами. «Я был плохим католиком, – говорил он, – но тем более я предан идеям нравственным, идеям политическим». И далее, вслед за Вольтером: «Если бы Бога не было, его следовало бы выдумать». В атеизме Робеспьер видел проявление аристократизма, своего рода интеллектуальную игру элитарных умов, а в религии – глубокую связь с народом: «Атеизм аристократичен; идея “верховного существа”, охраняющего угнетенную невинность и карающего торжествующее преступление, – это народная идея»111.

Культ Верховного существа должен был стать единственной общегосударственной религией. Свобода культов фактически отменялась под предлогом возможных заговоров. «Я опасаюсь, – говорил Робеспьер, – как бы заговорщики не извлекли из конституционной статьи о свободе культов средство уничтожить общественную свободу; я опасаюсь, как бы эти люди, пожелавшие образовать контрреволюционные ассоциации, не скрыли их под религиозной формой»112. И хотя Робеспьеру не удалось формально декретировать отмену статьи о свободе вероисповедания, тем не менее, как показал А. Олар, «культ Верховного существа был настоящей государственной религией»113.

Таким образом, якобинская диктатура помимо мер чисто репрессивного характера осуществляла широкую национально-культурную политику, направленную на создание нового государства на единой национальной основе. Новое территориальное деление, общий для всех французский язык, новая религия, новые законы – все это должно было сформировать и новую французскую нацию, свободную от многовековых наслоений социального зла.

* * *

Без учета всего этого трудно понять, почему Пестель восхвалял деятельность якобинского правительства и почему в его «Русской правде» уделено много внимания аналогичным проектам. Замышляемое им широкое и коренное преобразование России предполагало и создание новой русской нации, в которую должны были влиться все народы, населяющие Россию.

В качестве единой национально-культурной основы Пестель предлагал древнерусские традиции. Он был одним из творцов национального мифа, пропагандируемого декабристами. Согласно этому мифу, Древняя Русь – страна высоких гражданских добродетелей. Стилистическим средством создания мифа, как и во время Французской революции, служила смесь античной символики с общественно-политической терминологией XVIII в. Приравнивая древний Новгород к античным городам-государствам, Пестель писал: «Я вспоминал блаженные времена Греции, когда она состояла из республик, и жалостное ее положение потом. Я сравнивал величественную славу Рима во дни республики с плачевным ее уделом под правлением императоров. История Великого Новгорода меня также утверждала в республиканском образе мыслей» (IV, 91).

Политическое устройство древнерусских городов-республик Пестель описывает в системе современных ему государственно-правовых понятий: «Когда государства так еще были малы, что все граждане на одном месте или небольшом поле собираться могли для общих совещаний о важнейших государственных делах, тогда каждый гражданин имел голос на вече и участвовал во всех совещаниях народных, демократия существовала тогда» (VII, 188).