Среди мер, намеченных Пестелем для решения национального вопроса, есть такие, которые в силу своего гигантского масштаба в случае попытки их реализации могли бы определить дальнейший ход русской и мировой истории на много десятилетий или столетий вперед. Это два проекта гигантского переселения народов. Первый из них касается Кавказа: «1.) Решительно покорить все народы живущие и все земли, лежащие к северу от границы, имеющей быть протянутою между Россиею и Персиею, а равно и Турциею, в том числе и Приморскую часть ныне Турции принадлежащую.
2.) Разделить все сии кавказские народы на два разряда: мирные и буйные. Первых оставить на их жилищах, дать им российское правление и устройство, а вторых силою переселить во внутренность России, раздробив их малыми количествами по всем русским волостям и 3.) Завезти в Кавказской земле русские селения и сим русским переселенцам раздать все земли, отнятые у прежних буйных жителей, дабы сим способом изгладить на Кавказе даже все признаки прежних (то есть теперешних) его обитателей и обратить сей край в спокойную и благоустроенную область русскую» (VII, 145). Можно вообразить людские потоки, направляемые с Кавказа и на Кавказ, а также те чувства, которые обуревали бы при этом мигрирующих!
Но своего рода венцом национального проекта Пестеля должно было стать грандиозное решение еврейского вопроса. Отмечая, что «евреи составляют в государстве, так сказать, свое особенное, совсем отдельное государство», Пестель обдумывал план выселения евреев из пределов России. По его расчетам, «ежели все русские и польские евреи соберутся на одно место, то их будет свыше двух миллионов. Таковому числу людей, ищущих отечество, не трудно будет преодолеть все препоны, какие турки могут им противопоставить, и, пройдя всю европейскую Турцию перейти в азиатскую и там, заняв достаточные места и земли устроить отдельное Еврейское государство».
Судя по всему, еврейское государство должно было быть создано в Палестине. Единственный прецедент, на который мог сослаться в этом отношении Пестель, – это исход евреев из Египта. Видимо, понимая, что для воплощения этого проекта нужна личность, конгениальная Моисею, Пестель сделал оговорку: «Но так как сие исполинское предприятие требует особенных обстоятельств и истинно гениальной предприимчивости (курсив мой. – В. П.), то и не может быть оно поставлено в непременную обязанность Временному верховному правлению и здесь упоминается только для того, об нем чтобы намеку представить на все то, что можно бы было сделать» (VII, 147–148).
Неизвестно, приступил ли бы сам Пестель к воплощению этого замысла, но в случае такой попытки было бы очень трудно преувеличить масштабы возможных последствий.
Весьма соблазнительно увидеть в национальном проекте Пестеля прообраз русификаторской политики национальных окраин в царствование Александра III. И тем не менее это не так. Дело, разумеется, не в том, что лучше, а что хуже, а в том, что у Пестеля мы сталкиваемся с чистой утопией национально-лингвистического толка, и задача исследователя заключается прежде всего в изучении составляющих ее компонентов. Романтические идеи национальной самобытности, поиски культурных корней и т. д. в его сознании причудливо переплетались с просветительским мифом о единстве человеческого рода и легкости взаимопонимания разных народов. Пестелю настолько казался простым переход всех народностей, населяющих Россию, на тот русский язык, творцом которого он являлся, что он нигде даже не упоминает о возможных трудностях, с которыми пришлось бы столкнуться тем, кто начал бы претворять эти идеи в жизнь. Он действительно был уверен, что стоит только заменить реально существующие языки, несущие в себе черты национальной разобщенности и рабства, свободным «древнерусским» языком, на котором говорили граждане Новгорода и Пскова, как сразу же будет покончено с многовековыми предрассудками, позволяющими тиранам держать в повиновении народы.
Необратимость революционных процессов во Франции, о которой Пестель говорил на следствии (IV, 90), лишь подкрепляла эту уверенность. Подобно тому как новая Франция строилась на основе только французского языка, освобожденного от рабских оков аристократизма, в России восстанавливался «древнерусский» язык, несущий в себе следы исконной свободы. Подобно тому как все жители Франции объявлялись французами, а само понятие «француз» больше указывало на гражданство, чем на национальность, в России все народы превращались в русских граждан. Национальность – это то, что разобщает людей, гражданство – то, что их соединяет. Для преодоления национальных перегородок Пестель, как и якобинцы, вводил новое территориальное деление, нарушающее исторические границы областей, составляющих империю. Так, например, область Холмскую должны были составить земли Эстонии, Латвии и Пскова.
Расхождения между Пестелем и Муравьевым ознаменовали начало нового этапа декабристского движения, для которого характерна замена идей римского тираноборчества идеей европейских военных революций. При этом замыслы цареубийства как такового не исчезают совсем, они лишь теряют свою семиотическую привлекательность. Теперь на первый план в аттентате выдвигается фигура жертвы – того, кто должен быть умерщвлен, а тот, кто совершает убийство, должен остаться в тени.
Показательно, что отныне члены Тайного общества не сами вызываются на цареубийство, а вербуют тех, кто мог бы это совершить. Как правило, поиск ведется либо среди периферии декабристских организаций, либо за их пределами. Так родился пестелевский замысел «обреченного отряда» (une cohorte perdue). Его характеризует полное отсутствие каких-либо внешних атрибутов. Группа из двенадцати человек, не состоящих в Тайном обществе, должна истребить всю царскую семью, включая женщин и детей, после чего общество должно казнить убийц «и объявить, что оно мстит за императорскую фамилию» (IV, 219; I, 324). И хотя подбор этой группы и руководство ею поручалось кому-то из членов Тайного общества (скорее всего Лунину), в саму группу должны были войти люди, обладающие качествами наемных убийц. При этом нельзя не заметить, что если в брутах Тайное общество не испытывало недостатка, то желающих вступить в «обреченный отряд» не было. А.П. Барятинский, на которого, возможно, была возложена обязанность найти цареубийц, велел передать Пестелю, «что все свицкие офицеры пылают ревностью к цели общества; но сие не означало, чтобы можно было составить из них шайку убийц» (X, 280). А М.П. Бестужев-Рюмин предлагал «для нанесения удара государю <…> употребить разжалованных в солдаты» (IV, 138).
Убийство одного царя теперь уже казалось полумерой. Пестель обдумывал замысел истребления всей царской фамилии, чтобы, как он выражался, «avoir maison nette»228 (XI, 72). Таким образом, от идеи античного тираноборчества не осталось следов. Цареубийство с авансцены Истории переместилось за кулисы политиканства. Именно это отпугивало от него многих вчерашних брутов. Характерно скептическое замечание Пестеля о С.И. Муравьеве-Апостоле: «il est trop pur»229 (IV, 138).
Отказ H. Муравьева от цареубийства, несомненно, связан с началом его работы над конституцией. Идея законности очень плохо вяжется с идеей убийства вообще, тем более монарха, а система двойных стандартов, которую широко применял Пестель230, для Муравьева была абсолютно невозможна. Любое преступление должно караться судом, перед которым равны все граждане, а так как император, по муравьевской конституции, есть всего лишь «верховный чиновник Российского правительства»231, то он так же подсуден, как и любой гражданин. С другой стороны, цареубийство – такое же преступление против личности, как и любое другое убийство.
Неслучайно Муравьев, который буквально вчера высказывался за республику, свою конституцию пишет в монархическом ключе. На первый взгляд между республикой и парламентской монархией разница не столь существенна. И там, и тут единственным источником власти признается народ, управляемый через своих представителей. У Мабли даже встречается выражение «республиканская монархия». Однако в контексте тираноборчества различие было принципиально. С республикой, начиная с античности до Французской революции XVIII в. включительно, ассоциировалась идея цареубийства, в то время как конституционная монархия гарантировала жизнь императору. Мысль о временной диктатуре после революционного переворота была оставлена Муравьевым как не соответствующая конституции. Если Пестель допускал беззаконие и даже кровь при учреждении республики, то Муравьев такой путь исключал. Конституция должна быть введена сразу же, как только будет прекращено самовластье.
Будет ли это добровольное согласие царя или же военная революция – не имело существенного значения. Акцент ставился не на разрушении старого, а на созидании нового. Причем новое должно было зародиться в недрах старого. Подобно тому как Пестель в 1817 г. хотел «наперед энциклопедию написать, а потом уже и к революции приступить», Муравьев считает, что введению конституционного порядка должна предшествовать не диктатура, а широкое обсуждение его конституции в обществе. Это вызвало ироническую реплику одного из сторонников Пестеля, А.В. Поджио: «Муравьев ищет все толкователей Бентама, а нам действовать не перьями». Таким образом, новый порядок должен родиться не в результате смерти старого, а путем его преобразования изнутри: «Nous commencerons absolument par la propagande»232 (XI, 72).
Таким образом, можно констатировать, что идея цареубийства, зародившаяся в «Союзе спасения» как воплощение в жизнь римских республиканских добродетелей, с одной стороны, трансформируется в замысел истребления царской семьи с полным пониманием всей преступности этого мероприятия, а с другой – вытесняется европейскими понятиями о неотъемлемых правах каждой отдельной личности на жизнь и на свободу.
Пути революционного насилия и либеральных преобразований навсегда расходятся.