Однако если в послании к Ивашеву Барятинский подробно излагает, в чем заключаются его легкий труд и счастливые опыты, то о содержании многочисленных трудов и великой мысли Пестеля многозначительно умалчивается. Об этом может судить только особо посвященный читатель.
Барятинский ограничивается лишь излиянием дружеских чувств, соединяющих автора и адресата:
Sans doute, il te souvient, des tranquilles soirées
Où par épanchement nos âmes resserées,
Trouvaient dans l’amitié tant de charmes nouveaux.
[Вероятно, ты вспоминаешь тихие вечера,
когда, изливая друг другу души,
мы находили в дружбе столько очарования.]
Если к этому добавить, что Пестель «часто ласкал музу» Барятинского: Ma muse sous ta main fut souvent caressée, то перед нами окажется образ Пестеля, совершенно отличный от того, каким его обычно представляли современники. Суровый вождь Южного общества предстает в образе чувствительного героя.
Не менее характерна и сама поэма, посвященная Пестелю. Она написана по мотивам романтической прозы Шатобриана. Однако указание Е.Г. Кислицыной, что «Le Vieillard du Meschacebé» – переложение в стихи отрывка из «Les Nachez» Шатобриана37, неверно. Такого отрывка в шатобриановской эпопее нет. Кроме того, Барятинский вообще не мог в то время читать это произведение, впервые увидевшее свет лишь в 1826 г.38. Он имел в виду, конечно же, не роман «Начезы», а повесть «Атала», опубликованную в 1801 г. Оттуда Барятинский заимствовал место действия – берега Миссисипи и имя главного героя – Шактас.
Что касается сюжета, в основе которого лежит незаконная любовь мачехи к пасынку и трагическая развязка, вызванная слепой ревностью отца, то он восходит к хорошо знакомой Барятинскому «Федре» Расина. Подобно расиновским героям, Шактас Барятинского – абстрактный персонаж, изъятый из времени и пространства, носитель страсти в чистом виде. Однако это вовсе не исключает субъективную ориентацию автора на ультраромантический мир Шатобриана. Автор «Рене» и «Атала» одним из первых в европейской литературе реабилитировал сильные чувства, выведя их из-под контроля разума – доминирующей категории в культуре XVIII в. Поэтому связь, устанавливаемая Барятинским между французским романтиком и Пестелем, весьма показательна. Дикая природа Северной Америки, пылкие страсти дикарей, любовь, рождающая ненависть, и ненависть, ослепляющая рассудок, – весь этот мир шатобриановских произведений39 Барятинский пытался запечатлеть в своей поэме, которую принес на суд Пестеля:
De deux Natchez pour toi, j’ai tracé les revers,
Prends pitié de leurs maux, et surtout de mes vers.
[Двух начезов для тебя я описал превратности судьбы,
имей жалость к их бедам и особенно к моим стихам.]
Посвящая рационалистически настроенному Пестелю чувствительно-романтическую поэму, Барятинский как минимум уверен, что не встретит холодную насмешку своего друга. В данном случае он апеллирует не к логическому уму, а к его пламенной душе, созвучной диким страстям шатобриановских героев.
Стилистический контраст мрачной поэмы, посвящённой Пестелю, и легкого послания к Ивашеву соответствует психологическому различию этих двух декабристов. Ивашев ассоциируется с изящным Лафонтеном, Пестель – с мрачным Шатобрианом. Но столь сильные расхождения не только в психологии, но и в политических взглядах40 не мешали их личной дружбе. Когда Ивашев опасно заболел, Пестель взял его к себе и ухаживал за ним «как за братом» (XII, 126). Их объединяло прежде всего то, что оба они – люди культуры. В литературе о Пестеле редко обращается внимание на тот факт, что он сочинял музыку на стихи Ивашева41. Таким образом, и сам глава тайного общества не был чужд культурных досугов Тульчина.
Сборник Барятинского завершается переводами двух отрывков из трагедий В.А. Озерова «Поликсена» и «Фингал». Несмотря на довольно точное следование образцу, отрывки, переведенные Барятинским, имеют композиционную завершенность, что придает им некий дополнительный смысл. Из «Поликсены» он перевёл первое и половину второго явления первого действия, представляющих собой диалог Пирра и Агамемнона, в котором должна решиться судьба Поликсены. У Озерова это является прологом к трагическому действию, у Барятинского это спор о границах допустимой жестокости. Пирр требует принести в жертву тени своего отца, Ахилла, одну из троянских девушек. Против этого выступает Агамемнон:
N’avons-nous pas d’assez de sang et de victimes
Célébré sa mémoire, honoré son trépas,
Pour vouloir d’un sang pur souiller encore nos bras?
Dans l’ardeur du combat on pardonne à la rage
Qu’excitent les périls, que provoque l’outrage;
Mais après la victoire, insulter au malheur,
Sur la jeune captive exercer sa fureur,
Quel triomphe cruel! Quelle gloire honteuse!
В переводе Озерова:
Иль мало почестей мы отдали надгробных
Ахилла памяти, чтоб после брани вновь
Невинной проливать троянки ныне кровь?
Жестокосердие, обидой возбужденно,
В победе над врагом быть должно укрощенно.
Простительно в боях, как гневом дух кипит,
Оно постыдно в час, как враг у ног лежит
Смирен, унижен и пленом отягченный.
По мнению Агамемнона, жестокость, оправданная в военное время, не может быть оправдана в мирное, тем более, если речь идет об убийстве невиновной женщины. Пирр же считает, что, мстя за отца, он имеет право истребить весь род, к которому принадлежал Парис.
Que n’ai-je pu, Grand Dieu! avoir fait disparâtre
Avec son lâche roi ce peuple sans vertu!
В переводе Озерова:
И в правой ярости имел бы я причину
Противный истребить Приамов целый род42.
В этом споре у Барятинского последнее слово остается за Агамемноном, который предостерегает Пирра, что его в дальнейшем может ждать такая же судьба, как и убитого им Приама:
Peut-être un jour Pyrrhus accablé sous son poids
Saura que l’infortune est l’école des rois…
В переводе Озерова:
Доколь познаешь сам из участи своей,
Что злополучие – училище царей.
Если озеровская трагедия этими стихами и всем своим содержанием призывала к милосердию и состраданию, то перевод Барятинского в контексте тульчинских разговоров о военном перевороте и его последствиях приобретал более конкретный смысл. Признавая необходимость самого переворота и допуская ту степень жестокости, которая ему неизбежно сопутствует, Барятинский своим переводом ставил вопрос, до каких пределов эта жестокость может быть оправданна.
В 1820 г., после январского совещания на квартире Ф. Глинки, где было принято решение об учреждении республики и поста президента, встал вопрос о том, что делать с царской фамилией. Надежды на то, что Александр I сам откажется от престола, были невелики. Разговоры о цареубийстве, которые спорадически велись и раньше, перешли в иную плоскость и составили один из неизбежных шагов на пути к конституции. Но единого мнения в этом вопросе не было достигнуто. Сама идея насильственного свержения самодержавия могла приобретать весьма различные формы. С одной стороны, она необязательно предполагала убийство, а с другой – напротив, могла приобретать исключительно кровавый характер и не ограничиваться убийством одного монарха. Все это составляло предмет острых дискуссий.
Первым в Тульчине о цареубийстве заговорил Пестель. Как показал на следствии Барятинский, «Пестель… сказал, что для введения нового порядка вещей нужно необходимо смерть Блаженной памяти Государя Александра Павловича и что он на сие дает свое согласие и предложил нам, чтобы мы оное дали. Тут полковник Аврамов встал и сказал, что он желает конституции, не другого рода правления, и начал спорить с Пестелем и, кажется, с Юшневским, но когда стали они доказывать, что цель есть конституция, но что ее невозможно получить и сохранить при царствующем тогда Государе по причине его твердости на престоле, то он, Аврамов, сказал, что без сомнения я сам это знаю. После сего все мы преступно решили вопрос согласием на смерть» (X, 279).
Эти и им подобные показания вряд ли следует истолковывать так, как это делали следователи и вслед за ними, правда, с противоположным знаком, М.В. Нечкина, усматривающие в этом реальные планы убийства Александра I. Исследователь таких документов должен разграничивать два момента. Согласие на цареубийство могло быть следствием ответа на вопрос: Достоин ли тот, кто препятствует гражданскому процветанию отечества, смерти? В данном случае в сознании патриотически настроенной молодежи актуализировались античные представления о республиканских добродетелях, тираноборстве и т. д.
Но совершенно иной вид идея цареубийства получала при постановке вопроса: Способен ли я убить царя? Здесь на первый план выдвигались верность присяге, дворянская честь и т д Обдумывая для себя так или иначе это противоречие, Барятинский, видимо, остановился на возможности насильственного задержания царя без окончательного решения его судьбы. Об этом он сам сказал в крепости своему заключенному соседу В.П. Зубкову: «Bariatinsky me dit qu’il était l’amis de Pestel, qu’il avait été dans la société et qu’ils avaient eu un projet en l’air d’enlever le défunt Empereur»43.
Что касается Пестеля с его способностью доводить любую мысль до ее логического завершения, то для него проект захвата царя не мог считаться решением проблемы. Более того, он понимал, что простое цареубийство не может служить гарантией против реставрации монархии, – пример тому Франция. Вместе с тем он прекрасно понимал, какую незавидную роль цареубийцам приготовит общественное мнение. Все это вместе взятое породило самый кровавый в истории декабризма замысел цареубийства, так называемый