Декабристы и народники. Судьбы и драмы русских революционеров — страница 3 из 8

После восстания

Следствие и суд над декабристами. Россия и восстание 14 декабря

Следственная комиссия была пристрастна с начала и до конца. Обвинение наше было противозаконно.

Н.И. Лорер

Что же знало правительство о заговоре в момент разгрома восстания? Имена нескольких десятков революционеров и смутные очертания тайных обществ в Петербурге, на Украине и на Кавказе. Кроме того, у Николая I были очень серьезные опасения по поводу принадлежности к заговору некоторых высших гражданских и военных чинов империи: Сперанского, Мордвинова, Ермолова, Н.Н. Раевского, Киселева. Теперь, с точки зрения властей, многое зависело от скорейшего ареста участников восстания 14 декабря и тех сведений, которые удастся у них получить.

О том, что правительство ничего не сумело выжать из схваченных на юге Раевского и Пестеля, уже упоминалось. 12 декабря Николай отдал распоряжение об аресте Никиты Муравьева, но его удалось отыскать только 25-го числа, поскольку он находился в 4-месячном отпуске и проводил его в своем имении. Зато 14 декабря, во время преследования восставших, отступавших с Сенатской площади, удалось задержать Д. Щепина-Ростовского, Н. Панова и А. Сутгофа – активных членов Северного общества. Отсюда и начал разматываться весь клубок. Первые арестованные указали на десяток других декабристов, среди которых упомянули и о Рылееве, как руководителе общества. Поздним вечером того же дня Кондратий Федорович был арестован и на допросе упомянул о диктаторе восстания Трубецком. Следствие успешно набирало ход.

14—15 декабря было схвачено 56 человек. Показательно и поучительно то, как нарастающая волна арестов подействовала на людей, заставляя их забыть и родственные чувства, и дружеские связи, и просто милосердие. Впрочем, здесь надо вспомнить о различном понимании чести и долга «отцами» и «детьми». Для первых главной чертой честного гражданина были верность присяге и государю, для вторых долг честного человека заключался в защите свободы граждан и прогресса страны от деспотизма властей. Как бы то ни было, сенатор Д. Ланской и генерал-адъютант Щербатов поспешили выдать правительству своих племянников, а генерал Депрерадович сам привел в Зимний дворец сына-декабриста.

Основная масса революционеров была арестована во второй половине декабря 1825 – первой половине января 1826 г. Власть действовала масштабно, предпочитая арестовать десяток невиновных, чем оставлять на свободе хотя бы одного виновного. Стоило на следствии прозвучать имени юнкера Скарятина или поручика Красносельского, как в Петербург тут же доставили двух братьев Скарятиных и троих Красносельских. Взяли и некого регистратора Васильева, который, вернувшись домой вечером 14 декабря в сильном подпитии, хвастал, что дрался за неведомого «государя-цесаревича». Оказалось, что, проходя в день восстания мимо Сенатской площади, он был смят и потоптан толпой, в панике бежавшей после артиллерийских залпов. Так что его участие в «драке» было весьма односторонним, но со службы Васильева все-таки выгнали, то ли за пьянку, то ли на всякий случай.

Хватание виновных и невиновных налево и направо привело к тому, что 64 человека из числа арестованных вскоре были отпущены на свободу. По разным соображениям освобождались и некоторые члены тайных обществ. А.С. Грибоедов – по ходатайству его родственника фельдмаршала И.Ф. Паскевича; внуки Суворова и Витгенштейна – за заслуги дедов; сын личного секретаря императрицы Марии Федоровны – по ее просьбе; М.Ф. Орлов – по слезному ходатайству брата Алексея.

В руки следствия, несмотря на все старания, попало очень мало конспиративных документов декабристов. Тому было несколько причин. П.Д. Киселев и А.П. Ермолов, скажем, получив приказы об аресте Н.В. Басаргина и А.С. Грибоедова, предупредили их об этом и дали возможность сжечь компрометировавшие их бумаги. В Петербург же Ермолов о Грибоедове докладывал следующее: «Он взят таким образом, что не мог истребить находившихся при нем бумаг, но таковых при нем не найдено, кроме весьма немногих, кои при сем препровождаю».

Кроме того, немало конспиративных документов было уничтожено декабристами задолго до ареста (при ликвидации Союза спасения – его устав, при роспуске Союза благоденствия – списки «Зеленой книги»). Тексты своей Конституции тщательно ликвидировал Н. Муравьев. Начало арестов мятежников заставило их родственников и друзей заняться «чисткой» личных архивов, что было вызвано не только страхом, но во многих случаях и стремлением не подвергать арестованных еще большей опасности. Так или иначе, Николай I, по его собственному выражению, проиграл битву за бумаги декабристов. Жаль, что в ходе этой битвы оказались навсегда утраченными ценнейшие свидетельства о движении декабристов.

После первых допросов арестованных препровождали к коменданту Петропавловской крепости А.Я. Сукину. В записках, присылаемых ему Николаем I, оговаривались условия содержания того или иного заключенного. Большим разнообразием эти условия не отличались: «посадить по усмотрению под строгий надзор», «содержать строжайше, дав писать, что хочет», «заковать и содержать строжайше», «заковать в ножные и ручные железа, поступать с ним строго и не иначе содержать как злодея» и т. п.

Однако, несмотря на прокатившуюся волну арестов, власти не сразу сумели взять всех действующих лиц событий 14 и 29 декабря. Так, до конца января 1826 г. они ничего не знали о существовании Общества Соединенных Славян, а потому приступили к аресту его членов лишь спустя некоторое время. Кроме того, трое из активных участников восстаний: Н.А. Бестужев, В.К. Кюхельбекер и И.И. Сухинов – предприняли попытки бежать за границу. Бестужев был задержан в Кронштадте, переодетый в тулуп и с поддельными документами на имя матроса Василия Ефимова. Кюхельбекер был взят в Варшаве, где разыскивал своего лицейского друга С.С. Есакова, надеясь с его помощью перейти границу. Сухинов же арестован в Кишиневе в партикулярном платье и с подложным паспортом.

Надо сказать, что все три попытки бегства могли бы и увенчаться успехом, если бы не нерешительность и колебания декабристов, вызванные, скорее всего, чувством долга и товарищества, желанием разделить судьбу единомышленников. Этим же можно объяснить и отказ И.И. Пущина воспользоваться заграничным паспортом, который 15 декабря ему привез лицейский товарищ А.М. Горчаков. Могли бежать Н.В. Басаргин, бывший старшим адъютантом П.Д. Киселева, и М.С. Лунин, которого вел. кн. Константин Павлович, не желавший выдавать своего адъютанта, в апреле 1826 г. даже посылал на Силезскую границу «поохотиться на медведей». Удалось же избежать ареста только Н. Тургеневу, который с 1824 г. находился за границей, а с 1826 г. перешел на положение эмигранта.

Первые допросы декабристов начались 14 декабря и продолжались 17 часов без перерыва. Власти очень торопились, опасаясь начала восстания на Украине и выступления Кавказского корпуса. А.П. Ермолов тянул с присягой новому императору так долго, что слух об этом дошел до иностранных посланников. Один из них даже обратился к брату императора вел. кн. Михаилу с бестактным вопросом: «Какие новости от Ермолова? Правда ли, что он со своей армией движется на Петербург?» Уже вечером 14 декабря Николай I составил Тайный следственный комитет, в который вошли: военный министр Татищев, новый петербургский генерал-губернатор Голенищев-Кутузов, вел. кн. Михаил Павлович, Бенкендорф, Голицын, Левашев, Потапов, Чернышев и Дибич. Иными словами, 8 генералов и один штатский (Голицын).

По поводу состава следователей негодовал в конце XIX в. даже вел. кн. Николай Михайлович, написавший, что при взгляде на комитет: «Поражаешься ничтожности этих следователей, за исключением весьма немногих». Однако дело даже не в ничтожности избранников императора. Михаил Павлович, например, оказался судьей в собственном деле, ведь восстание 14 декабря было направлено против семейства Романовых, к которому принадлежал и он. Граф Захар Чернышев был осужден только потому, что носил ту же фамилию, что и следователь А.И. Чернышев. Дед Захара учредил в своих владениях огромный майорат, на который упорно претендовал Чернышев-следователь. Узнав об этой истории, А.П. Ермолов резонно заметил: «Нет, это не беззаконно: ведь по древнему обычаю в России шуба, шапка и сапоги казненного принадлежат палачу». И уж совершенной бестактностью видится включение в состав Следственной комиссии П.В. Голенищева-Кутузова, бывалого забулдыги и одного из убийц Павла I. Однажды он попытался пристыдить Н. Бестужева, спросив: «Скажите, капитан, как вы могли решиться на такое гнусное покушение?» Бестужев моментально парировал: «Я удивляюсь, что это вы мне говорите». Больше Голенищев никого из декабристов стыдить не отваживался.

Первоначально Николай I хотел дать следствию широкую огласку. Однако чем дальше, тем яснее становилось, что речь идет не о бунте и покушении на цареубийство, а о широком и серьезном политическом заговоре, и император пошел на попятный. Арестованные допрашивались дважды, сначала в Зимнем дворце, а затем в Следственном комитете. В Зимнем их обычно встречала яростная брань императора: «Мерзавцы, негодяи, злодеи, дрянь!» Не брезговал монарх и угрозами смертной казни, разыгрывая целые пантомимы расстрелов или повешения, ожидавших узников. Правда, иногда, для разнообразия, он принимал позу отца Отечества. Тогда он выражал сожаление, что не знал об ужасном состоянии дел в стране, обещал внимательно ознакомиться со всеми показаниями декабристов по данному предмету.

Подобной позой Николаю I удалось обмануть кое-кого из арестованных. Каховский, например, считал, что император помилует его, а Д. Завалишин вообще был уверен: «…что по раскрытию всего дела будет объявлена амнистия». Государь действительно обещал, что «удивит милосердием Россию и Европу». Но гораздо чаще случалось иное. В актерском запале, видимо не разобравшись в человеке, Николай заявил тому же Н. Бестужеву, что все в его императорской воле и он может простить декабриста. «Государь, – с сожалением посмотрел на него тот, – мы как раз и жалуемся, что император все может и для него нет закона».

Следственный комитет тоже придерживался изощренной тактики. Получив в свои руки материалы первых допросов, он имел возможность оказывать сильное давление на арестованных. Ведь еще до начала работы Комитета выявились состав и структура тайных обществ, их цели и задачи, нащупывались связи с лицами, не являвшимися членами организаций, но сочувствовавших им. Иными словами, следствие получило возможность, что называется, припереть к стенке каждого допрашиваемого показаниями его же товарищей или обманывать их своей мнимой осведомленностью по делу.

В результате Трубецкой назвал фамилии 79 членов тайного общества, Оболенский – 71, Бурцов – 67, Пестель – 17 и т. д. Уже в начале января 1826 г. Чернышев смог доложить Николаю I об истории создания и деятельности декабристских организаций, о том, как и почему сменяли друг друга Союз спасения, Союз благоденствия, Северное и Южное общества, и имена главных «зачинщиков». После ряда совещаний с императором Следственный комитет решил сосредоточить свое внимание на выяснении следующих вопросов: расследование заграничных влияний и связей декабристов; расследование связей их с польскими революционерами; кавказские и малороссийские тайные общества; причастность к заговору Сперанского, Мордвинова и некоторых других лиц; вопрос о замыслах и планах цареубийства.

Анализируя перечень проблем, интересовавших следствие, можно заметить, что его мало занимали причины возникновения декабризма как политического течения, не собиралось оно углубляться и в историю создания тайных обществ и их внутренней жизни. Будущие исследователи могли только пожалеть об этом, ведь следователи имели полную возможность узнать ответы на столь важные вопросы из первых рук, но… Как бы то ни было, к лету 1826 г. Следственный комитет сумел в основном выяснить то, что интересовало его и нового хозяина Зимнего дворца.

В свое время академик М.В. Нечкина предложила свое решение проблемы «странного» поведения наших героев перед членами Следственного комитета. «Хрупкая дворянская революционность, – писала она, – легко надламывалась перед лицом победы царизма, общего разгрома движения, полной гибели планов и массовых арестов участников». Ключевое слово в этой оценке, конечно, «дворянская», т. е. социально незрелая, неустойчивая, легко оборачивающаяся либерализмом, а то и возвращением к признанию незыблемости монархического строя. Слово «дворянская» действительно является в данном случае центральным, но вовсе не в том смысле, который придавала ему Милица Васильевна.

Романтическое, как уже говорилось, по своему характеру и мироощущению движение декабристов делало их на следствии почти беззащитными в двояком плане. Во-первых, у многих из них чувство гражданской ответственности и дворянской чести перед лицом Следственного комитета проявилось в служебном чинопочитании, привычке повиноваться старшим по званию, тем более – монарху. Во-вторых (и это более важно), те же чувства заставляли другую часть прогрессистов быть откровенными с властями, поскольку гражданская ответственность подразумевала необходимость отвечать за свои действия, чем бы ни грозила расплата за них. Кодекс же дворянской чести в понимании декабристов требовал не только самим не прятаться за спины других, но и не выгораживать этих «других». Ведь дело, ради которого они подняли восстание, не терпело не только лжи, но и никакой маскировки целей выступления радикалов, никакого флера, мешающего ясно видеть их всей России.

К тому же от революционеров последующих десятилетий декабристов отличало особое отношение к верховной власти. Они были гораздо ближе к ней, чем народники, марксисты или эсеры, а потому ощущали не только гнет трона, но и его полумистическое очарование. Их преемникам власть представлялась далекой и грубой силой, которая угнетала страну, подобно чужеземному захватчику. Поэтому они и боролись с ней, не зная сомнений и не ожидая благодеяний «сверху». Перед лицом следователей и судей они вели себя как перед заклятыми врагами, в схватке с которыми все средства хороши. Декабристы же относились к происходившему с ними во многом иначе.

Чтобы понять, что заставило декабристов раскрыть свои карты, вести себя перед Следственной комиссией именно так, а не иначе, следует внимательно приглядеться к тем обстоятельствам, в которых были сделаны признания радикалов. Вряд ли нам удастся нащупать одну-две причины, объясняющие случившееся, скорее, можно говорить о целом комплексе таких причин, тем более что некоторые декабристы сдались далеко не сразу и защищались зачастую весьма изобретательно.

Поговорим прежде всего о том, что именно столкнулось во время следствия. Силы кажутся совершенно неравными. С одной стороны, стоял вековой опыт властей в деле дознания и сыска, с другой – абсолютная неопытность революционеров, еще не выработавших единых правил поведения на следствии и в суде. К тому же данный тип радикалов (дворянские революционеры) совершенно не был подготовлен, вернее, приспособлен к борьбе с царизмом, с государственной системой один на один, в мертвящей тишине крепостных казематов, перед лицом равнодушно-враждебных членов Следственной комиссии.

Заключение в тюремно-бюрократический вакуум, отсутствие заинтересованных слушателей довольно быстро привели к увяданию романтического воодушевления декабристов и возрождению у них тех норм морали и поведения, которые они вроде бы уже изжили. Речь идет о долге офицера перед старшими по званию, слепом подчинении их приказам, верности букве присяги, а не ее духу, о чести дворянина в старом понимании этого слова. Естественно, все это вносило раскол и дискомфорт в души революционеров, заставляло их метаться, терять почву под ногами.

Способствовали признаниям арестованных и постоянные угрозы следователей применить к ним пытки. О таких угрозах в своих воспоминаниях рассказали Розен, Лорер, Митьков, Андреевич, Цебриков, Борисов. И.Д. Якушкин впоследствии признался: «Угрозы пытки в первый раз смутили меня». Пытки, как таковые, к декабристам, правда, не применялись, но их с успехом заменили ручные и ножные кандалы, в которые периодически заковывали подследственных.

Длительное (от двух до четырех месяцев) содержание в кандалах сломило Андреевича, Оболенского, Якубовича, Семенова, Волконского. Добавим к этому лишение сна, темноту и сырость казематов (из казематов Петропавловской крепости ежедневно вычерпывали по 20 тазов воды), а также то, что в таком положении декабристы находились в течение полугода. После всего сказанного мы в полной мере можем оценить справедливость слов Н.В. Басаргина, который писал: «Тот, кто не испытал в России крепостного ареста, не может вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, скажу более, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим порог каземата».

Но даже в таких условиях многие декабристы старались не сдаваться на милость победителей. Великий князь Михаил Павлович, в шутку конечно, но все-таки просил не приглашать его на допросы Н. Бестужева, боясь, как он говорил, обратиться в «бестужевскую веру». М. Орлов вызывающе показывал на следствии: «К несчастью, их (декабристов. – Л.Л.) обстоятельства созрели прежде их замыслов, и вот отчего они пропали…» Слова «к несчастью» Николай I дважды подчеркнул и поставил после них одиннадцать (!) восклицательных знаков, а закончил чтение показаний Орлова огромным двенадцатым.

Трудно сказать, как и почему выбрал свой способ защиты Д. Завалишин, но способ этот был уникален. Сначала ему удалось уверить следователей, что он не состоял в тайном обществе, и его отпустили на свободу. Будучи арестован вторично, Завалишин упорно стоял на том, что проник в общество, чтобы выдать его правительству, и свернуть его с этих показаний оказалось невозможно. Более традиционной, но тоже эффективной была защита Г. Батенькова, который постоянно то признавал, то отрицал одни и те же факты, окончательно запутав следователей. Свою линию вел и И. Пущин, непрерывно выдумывая мифических капитанов, якобы принявших его в тайное общество, а затем переходя к полному запирательству. Когда в мае 1826 г. он начал давать чистосердечные показания, те уже не могли ничего прибавить к сказанному его товарищами гораздо ранее. Очень неприятными для следствия стали допросы М.С. Лунина, но об этом мы поговорим в свое время.

Если же вернуться к тем, кто с самого начала был искренен с императором и Комитетом, то надо принять во внимание еще несколько обстоятельств. Кто-то из декабристов, особенно в начале следствия, надеялся открыть глаза властям предержащим на злоупотребления во всех сферах жизни России и ее общее бедственное состояние. Кто-то из них считал ниже своего достоинства лгать, изворачиваться даже перед следователями (а может быть, особенно перед следователями). Пестель, судя по всему, вел разговор уже с нами, потомками, вел через голову Комитета и императора, губя тем самым и себя, и товарищей. Ответы Рылеева на «вопросные пункты» похожи на продолжение линии жертвенности («Ах, как славно мы умрем!»), отстаивание того убеждения, что человек, участвовавший в восстании, взявший на себя ответственность за судьбу народа, должен отвечать за свои поступки до конца.

Думается, что разговоры о растерянности, слабости, а отсюда излишней откровенности декабристов сильно преувеличены, во всяком случае, явно нуждаются в уточнении. Можно говорить об идеализме, неопытности, тактических ошибках, но поведение их на следствии выглядит вполне объяснимым, а иногда и строго продуманным. Показательно, что полную картину по всем интересующим его эпизодам Следственный комитет составил только в апреле – мае 1826 г., то есть спустя четыре-пять месяцев после начала допросов. Так или иначе, к лету 1826 г. документы по делу декабристов были подготовлены и направлены императору. В приложениях к столичным газетам 12–13 июня опубликовано «Донесение Следственной комиссии», вслед за ним были составлены «Свод показаний членов злоумышленного общества о внутреннем состоянии государства» и «Алфавит членам бывших злоумышленных тайных обществ» – документы, предназначавшиеся для «внутреннего пользования».

1 июня 1826 г. учрежден Верховный уголовный суд для вынесения приговора декабристам. Следствию не удалось представить восстание 14 декабря как выступление цареубийц и приглушить политическое значение этого события, а значит, теперь эта обязанность возлагалась на судей. По распоряжению Николая I в состав суда вошло 72 человека, среди которых оказались Мордвинов и Сперанский. Это была подловатая месть монарха людям, которые разделяли многие взгляды декабристов и намечались ими в состав нового правительства.

Верховный уголовный суд работал в течение сорока дней. На вынесение всех приговоров отводилось всего четыре заседания, то есть декабристов судили практически заочно. 12 июля императору был представлен приговор, подготовленный, по заданию суда, Сперанским. Все осужденные, согласно этому документу, были разбиты на 11 разрядов и одну внеразрядную группу. Суд рекомендовал императору приговорить 36 человек к смертной казни; 19 – к пожизненной каторге; 40 – к каторге (от 4 до 20 лет); 18 – к пожизненной ссылке; 9 – разжаловать в солдаты.

Император, как и обещал, проявил «милосердие», согласился на казнь «лишь» пятерых декабристов и заменил им четвертование повешением. Николай I оказался не только тюремщиком, следователем, судьей, но и палачом дворянских революционеров. Он собственноручно расписал, как должна выглядеть церемония наказания мятежников. Ранним утром 13 июля 1826 г. над осужденными был совершен обряд «экзекуции». В соответствии с разработанным императором ритуалом осужденных ставили на колени и профос (полицейский чин в воинских частях) ломал над их головами подпиленную шпагу в знак разжалования. Делалось это настолько в спешке и грубо, что нескольким декабристам поранили головы. После исполнения «экзекуции» всех, подвергнутых ей, одели в арестантскую одежду и вновь разместили по казематам Петропавловской крепости. Мундиры же и знаки отличия, сорванные с декабристов, сожгли на костре.

Надо отметить, что уже тогда, во время обряда «экзекуции», стало заметно, что Николаю I не удалось сломить дух своих противников. Осужденные, впервые увидевшие друг друга после долгих месяцев заключения, находились в приподнятом настроении, выражали равнодушие, а то и презрение к ритуалу их разжалования. Взбешенный император написал матери, нисколько не заботясь об истине: «Презренные и вели себя как презренные, – с величайшей низостью». Долг, честь гражданина и обязанности верноподданного никак не хотели примириться друг с другом.

В 4 часа утра следующего дня во двор Петропавловской крепости вывели приговоренных к повешению. По приказу Николая I пятерых осужденных на казнь (Пестеля, Рылеева, С. Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина и Каховского) заживо отпели в крепостной церкви, а после отвели к месту казни. Они были одеты в длинные белые рубахи или саваны, на груди у каждого висела дощечка с надписью: «Государственный преступник». Перед виселицей осужденные в последний раз обнялись, а затем «обряд казни» пошел в соответствии с предначертанным Николаем I порядком…

Однако случилось непредвиденное. Когда выбили скамьи из-под ног осужденных, веревки оборвались, и трое рухнули в яму. Якушкин позже писал, что один из них, кажется, С. Муравьев-Апостол при падении сломал ногу, но все же сумел пошутить: «Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас не умеют!..» Другой, Каховский, «просто выругался по-русски». Запасных веревок не оказалось, пришлось посылать в ближайшие лавки, которые из-за раннего времени были закрыты. В конце концов, обряд казни был повторен еще раз, а в ходе исполнения его каждые полчаса в Царское Село, где находился император, отправлялся фельдъегерь с известием, что все обстоит «благополучно».

Днем 14 июля 1826 г. Николай I устроил «очистительное молебствие» в Петербурге на Сенатской площади, возле памятника Петру I. Выведенные на площадь войска построили так же, как они стояли в день 14 декабря 1825 г. После окончания молебна войскам был зачитан приказ, в котором говорилось: «Ныне суд над ними и казнь, им подлежащие, исполнены, и очищены верные полки наши от заразы, нам и всей России угрожавшей». Воспоминания о «друзьях 14-го», казалось, навсегда были стерты из памяти народа.

Однако для того, чтобы выяснить, так ли это, нам придется обратиться к вопросу о том резонансе, который вызвали в России события 1825 г. Как это ни парадоксально, тема отношения образованного общества и «низов» к восстанию декабристов оказалась и достаточно запутанной, и не слишком популярной среди исследователей. Произошло это, скорее всего, потому, что реакция России на 14 декабря была действительно неоднозначной, пестрой, иногда сбивающей с толку. Попробуем последовательно разобраться в калейдоскопе мнений и действий родственников декабристов, их друзей, знакомых и просто современников событий. Нам, естественно, не удастся решить проблему во всей ее полноте, но обозначить главные подходы к ней, ее болевые точки попытаться стоит.

В первые дни после восстания людям было не до анализа событий и взвешенных к ним подходов. В крестьянской толще восстание декабристов преломилось, как обычно, по-своему, вызвав рождение новых слухов и мифов, на которые всегда была щедра российская деревня. Ее мало интересовали истинные причины выступления дворянских революционеров (да она и не смогла бы их осмыслить), крестьянство попыталось «примерить» события 14 декабря на себя, представить, какую выгоду могли бы извлечь из них селяне. В некотором смысле прав был сенатор Дивов, заявивший: «Ходят слухи о возмущении крестьян; они отказываются платить подати помещикам, говорят, что покойный император дал им свободу, а ныне царствующий император не хочет этого исполнить. Подобные слухи несомненно являются последствиями заговора 14 декабря».

Сенатор прав в том, что восстание декабристов, конечно, спровоцировало крестьян на подобные заявления и действия. Он только недоговаривает, что толчком к этим заявлениям совсем не обязательно должно было стать 14 декабря. Любое неординарное событие в империи немедленно отзывалось в деревне волной слухов «о воле», коварстве чиновников и помещиков и добрых намерениях умершего или взошедшего на престол царя. Думается, что именно тема крепостного права оказалась центральной в отклике крестьян на восстание декабристов. Потребовался даже специальный Манифест Николая I от 12 мая 1826 г., чтобы попытаться успокоить разволновавшуюся деревню. Манифест, как это ни странно, лишь подлил масла в огонь. В нем говорилось о ложности слухов о грядущей отмене крепостного права, а также подтверждалась необходимость повиноваться властям в установленном порядке. В заключение приказывалось читать Манифест в общественных местах в течение шести месяцев. У крестьян сразу же возникло убеждение, что: «Только шесть месяцев господа будут владеть нами, а там мы будем вольные». Впрочем, что бы ни заявляла в этот момент власть, успокоить крестьян было не в ее силах.

Крестьянский отклик на события не исчерпывался «обсуждением» проблемы крепостничества. Было в нем и вполне понятное злорадство: «Начали бар вешать и ссылать на каторгу. Жаль, что не всех перевешали. Хоть бы одного кнутом отодрали и с нами поравняли. Долго ли, коротко ли, не миновать этого». Были, правда, редкие, но все же попытки подняться до осознания случившегося в столице. Сапожник, работавший в лавочке рядом с Сенатской площадью, рассказывал односельчанам: «Господа офицеры волю крепостному народу требовали. Пришли они не с просьбою, а с грозьбою и полки с собой привели; полки привели с ружьями, а пушки забыли; пушки их и перестреляли». В целом же, подчеркнем еще раз, в крестьянских откликах черт собственно событий 14 декабря очень мало, они явно служили селянам лишь поводом для того, чтобы вновь заявить о своих нуждах и чаяниях.

Сложнее, многомернее оказалась оценка восстания дворянским обществом. Первым чувством, охватившим его, был страх, перемешанный со злобой на «мальчишек-злодеев», посягнувших на вековые устои. Лучше всего эти чувства выразил некий сановник, который, встретив арестованного Е. Оболенского, воскликнул: «Что вы наделали, князь! Вы отодвинули Россию по крайней мере на пятьдесят лет назад». Безымянному сановнику вторил граф Д.Н. Толстой: «Посягательство на ограничение царской власти и на перемену образа правления казалось нам не только святотатством, но историческою аномалиею». В том же духе, но гораздо резче высказалась жена министра иностранных дел России М.Д. Нессельроде (урожденная Гурьева): «…эти негодяи, при составлении заговора считавшие себя римлянами, оказались ничтожествами…» Итог отзывам подобного рода подвел Николай I с удовлетворением писавший брату Константину Павловичу: «Здесь все усердно помогали мне… все желают показать пример и, главное, хотят видеть свои семьи очищенными от подобных личностей и даже от подозрений этого рода».

Действительно, страх или неизбывные верноподданнические чувства заставляли людей идти на неординарные, если не сказать сильнее, поступки. Великий князь Михаил Павлович приехал к старику Шереметеву, чтобы выразить ему соболезнования по поводу ареста сына. Тот заявил князю: «Если мой сын в этом заговоре, я не хочу более его видеть, и даже первый прошу вас его не щадить. Я бы пошел смотреть, как его будут наказывать». Когда сына привели прощаться с отцом перед отправкой в ссылку, то старик отказался его видеть, и только вмешательство Николая I, потребовавшего, чтобы отец попрощался с сыном, принудило Шереметева выйти к осужденному.

Такие случаи бывали, но все же не они стали правилом. Гораздо больше в поведении дворянства оказалось другого – страха, панического ужаса перед правительственным террором, от которого первое сословие России уже давно отвыкло. Михаил Чаадаев, брат знаменитого П.Я. Чаадаева, был очень далек от теоретизирования по поводу политики и реальных политических движений. Однако с 1834 по 1856 г. он безвыездно прожил в деревне и до конца жизни боялся звона ямщицкого колокольчика, думая, что к нему едут с обыском. В первые дни и недели после восстания по России, как уже говорилось, прокатилась волна уничтожения личных архивов. Образно выражаясь, над страной стоял дым от сжигаемых писем, альбомов, дневников, записок. Уничтожили свои документы «Любомудры» – кружок, весьма далекий от реальной политики. Автор интереснейшего «Дневника» А.В. Никитенко сжег те его страницы, что были посвящены декабристам. В.А. Жуковский, обращаясь к П.А. Вяземскому, выражал надежду, что теперь-то его друг убедился в бесплодности прежних идей, оппозиции, попытках что-либо изменить в образе и духе правления. Известный писатель И.А. Гончаров вспоминал: «Все испуганные масоны и не масоны, тогдашние либералы… приникли, притихли, быстро превратились в ультраконсерваторов, даже шовинистов…»

Гончаров явно сгустил краски, далеко не все изменили свои взгляды, согнулись, одобряя деятельность правительства. Позиция этих людей представляется наиболее интересной, сложной, значимой. Н.М. Карамзин, проведший день 14 декабря возле Сенатской площади, отмечал: «Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятеж». Главным для него являлся, конечно, не расстрел восставших, а то, «чтобы истинных злодеев между ними (декабристами. – Л.Л.) нашлось не много», чтобы они не ввергли страну в пучину гражданской розни. П.А. Вяземский, друг многих декабристов, человек, разделявший их главные идеалы, вторил великому историку: «Я всегда говорил, что честному человеку не следует входить ни в какое тайное общество… Всякая принадлежность тайному обществу есть порабощение воли своей волей вожаков».

Иными словами, собственно восстание 14 декабря не было поддержано ни одним из слоев российского общества, более того, сама идея такого выступления не получила одобрения со стороны близких декабристам по духу и образу мыслей людей: П. Вяземского, А. Грибоедова, П. Киселева. А. Ермолова, Д. Давыдова и др. В их глазах декабристы-инсургенты оказались не серьезными общественными деятелями, а людьми, плохо обдумавшими свои действия и их последствия; романтиками и мечтателями, но не политиками. Для широких же слоев дворянства они и вовсе представлялись преступниками, разбойниками, подлецами, гнусными злодеями и прочее. Отношение к декабристам (во всяком случае, в столичных кругах) начало меняться, когда из инсургентов они превратились в подследственных, и окончательно переломилось после вынесения им приговора.

Вяземский и Карамзин, Мордвинов и Сперанский, Пушкин и Чаадаев, не одобряя методов действия декабристов, не могли приветствовать их казни и ссылки. Именно следствие и приговор заставили думающую часть русского общества сделать акцент не на самом выступлении 14 декабря, а на его причинах и уроках. По свидетельству агента III отделения: «Казнь заставила… многих, особливо женщин, кричать: “Какой ужас! И с такою стремительностью!”» Не менее эмоционально воспринял гибель пятерых декабристов Вяземский. «Для меня Россия, – писал он, – теперь опоганена, окровавлена; мне в ней душно, нестерпимо… Я не могу, не хочу жить спокойно на лобном месте, на сцене казни!..» Даже принц Евгений Вюртембергский считал, что государю следовало бы сказать восставшим: «Я исполню то, что было бы сделано императором Александром. Я прощаю вас. Удалитесь! Вы не достойны России! Не переступайте более ее пределов». Переход декабристов из разряда заговорщиков на положение «сирых и убогих» кардинальнейшим образом повлиял на отношение к ним общества.

Одновременно пришло время немногочисленных, но глубоких и интересных оценок происшедшего. Чаще всего они встречаются в письмах и дневниках современников событий. Не раз упоминавшийся нами Вяземский весной 1826 г. писал Жуковскому: «… выход на Сенатскую площадь – естественная реакция людей, которых власти стремятся довести до судорог. И если судить декабристов, то перед тем же судом в роли обвиняемого должно предстать и самодержавие». С данным утверждением можно соглашаться или не соглашаться, но совершенно понятно, что внимательные наблюдатели отказались воспринимать 14 декабря лишь как «злодейское покушение на жизнь императора». Более того, в начале 1826 г. Николай I услышал от Н.М. Карамзина грозные и пророческие слова: «Заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века». Слова историка звучали грозно потому, что ситуация для Зимнего дворца складывалась не слишком благоприятная. Мало того что, осуждая декабристов, он вольно или невольно осуждал многие намерения александровского царствования, но еще, оказывается, пытался безоглядно осудить и свой век, не отделяя благо, которое он нес, от его заблуждений и преступлений.

А.Х. Бенкендорф в свое время писал о том, что дворянство не поддержало декабристов, так как личные интересы большинства представителей первого сословия оказались сильнее. Он был прав и не прав одновременно. Дворянство, в массе своей, действительно не оказало ни активной, ни пассивной поддержки попытке декабрьского переворота. Однако к самим декабристам проявило явное сочувствие. Уже то, что с 1827 г. в печати появляются произведения Рылеева, А. Бестужева, Кюхельбекера, Одоевского (публиковавшиеся, естественно, под псевдонимами), свидетельствует об этом. Известны случаи, когда люди давали краткий приют декабристам, бежавшим с Сенатской площади, снабжали их штатским платьем и деньгами. Если же оценивать последствия разгрома декабристов в целом, то, во-первых, следует прислушаться к мнению А.И. Герцена.

«Тон общества, – писал он, – менялся наглядно, быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, друзьях… Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже – бесплатно». Во-вторых, дело не только в нравственном аспекте происшедшего. Пользуясь выражением А.С. Пушкина, правительство и после 14 декабря оставалось единственным европейцем в России. «И сколь бы грубо и цинично оно ни было, – писал поэт, – от него одного зависело бы стать во сто крат хуже».

Иными словами, восстание декабристов дискредитировало в глазах общества идеи либерализма, лишило Россию, пусть и на время, существования стихийного оппозиционного мнения. Как это ни печально, оно способствовало усилению в российской монархии черт восточной деспотии, которая, хотя и приняла европейские формы, стала, по словам маркиза де Кюстина, посетившего Россию в 1839 г., «еще опаснее». Диалог с властью на языке мятежей и восстаний отнюдь не смягчает эту власть, не делает ее более цивилизованной. Он ведет к радикализации общественного движения, к росту социально-политических антагонизмов, то есть к увеличению степени непредсказуемости будущих столкновений власти и общества. Странно было бы упрекать за это одних декабристов, перед судом истории (прав Вяземский) они должны предстать вместе с самодержавием, и каждая из сторон обязана получить по заслугам.

Эскизы к портретам

Иван Иванович Сухинов

Встречаются натуры, поглощенные одной-единственной идеей, а потому совершенно неукротимые. Иван Иванович Сухинов был как раз из их числа. Уже в ходе восстания Черниговского полка он пользовался среди восставших не меньшим авторитетом, чем Сергей Муравьев-Апостол. Представить его на поселении или отбывающим долгие годы в тюремной камере совершенно невозможно, не того склада была эта личность. Он и сам старался избежать подобного исхода. Скрываясь после разгрома Черниговского полка, Сухинов дважды пытался застрелиться, но оба раза пистолеты давали осечку.

Судили Сухинова и двух его товарищей по несчастью, Соловьева и Мозалевского, в Могилеве в марте 1826 г. Суд приговорил их к смертной казни, и три с половиной месяца осужденные ждали четвертования. В конце концов, Николай I заменил им смертную казнь вечной каторгой. В отличие от других декабристов, трое черниговцев шли на каторгу пешком, в кандалах, прикованные к железному пруту вместе с убийцами и ворами. Причем во время перехода Сухинов ни разу не присел на телегу, пройдя пешком от Киева до Нерчинска.

В феврале 1828 г. осужденные достигли Читы. Здесь, в пересылочной тюрьме их навестили Трубецкая, Волконская и Муравьева. Женщины передали товарищам деньги, попытались ободрить их. Что касается Сухинова, это было совершенно излишним. Его буквально трясло от ярости и жажды мщения. По воспоминаниям декабристок, перед глазами Ивана Ивановича постоянно стоял Сергей Муравьев-Апостол и его казнь.

«Это все он… – скрежетал зубами Сухинов, – его величество… будь он проклят! Он будет мучить наше отечество… Этого нельзя допустить!». Женщины пытались успокоить декабриста, советовали подождать, осмотреться, но все было напрасно. Прощаясь с ними, Сухинов пообещал: «Я подниму Сибирь… и тогда он ответит мне!» Как показало дальнейшее, это были не пустые слова. В марте 1828 г. осужденные черниговцы добрались до Большого Нерчинского завода, находящегося в 20 верстах от границы с Китаем. От Киева они шли 1 год, 6 месяцев и 11 дней.

В Нерчинском заводе их не оставили, отправив в Зерентуйский рудник. Место отбывания каторги не имело для Сухинова никакого значения, потому что отбывать ее он вовсе не собирался. Прежде, чем продолжить изложение событий, скажем несколько слов о характере Ивана Ивановича, хотя он и так неплохо вырисовывается из предыдущих строк. Близко знавший его Соловьев вспоминал: «Как теперь смотрю на него: высокий, стройный… Смуглое выразительное лицо, глаза быстрые, проницательные… Но кто знаком с Сухиновым, тот… неохотно с ним расставался. Он отличался особенной простотой… неуклонным постоянством в делах, приветливостью».

Действительно, этот человек, несмотря на неукротимость натуры, поглощенность идеей, умел завоевывать сердца людей. Поселившись в Зерентуе, Иван Иванович на редкость быстро собрал вокруг себя и подчинил своей воле вожаков местной каторги – уголовников-рецидивистов: Голикова, Михайлова, Бочарова. С их помощью Сухинов тайком от начальства купил себе ружье и кинжал, достал пороху, свинца и по ночам на свече лил пули. Вскоре он завел единомышленников и среди каторжников Нерчинского завода.

План восстания, разработанный декабристом, был прост и надежен. Собрать 20 верных людей, ночью напасть на солдатскую казарму, обезоружить караул, арестовать начальство и идти на Нерчинский завод, а дальше – острог за острогом должны были присоединиться к восставшим. Был ли план Сухинова реален? Генерал-губернатору Восточной Сибири А. Лавинскому пришлось собрать в Чите, вокруг которой разместилась основная масса сосланных декабристов, большую часть подчиненных ему воинских частей. Остальные рудники и заводы охранялись из рук вон плохо недисциплинированными инвалидными командами и караулами с неисправным оружием. В рядах же восставших могли оказаться люди, привычные к ратному делу, в том числе солдаты-семеновцы, отправленные в Сибирь. При удачном ходе восстания под Читой и в Чите к нему могли присоединиться офицеры-декабристы. Тогда бы собралась такая сила, справиться с которой в Восточной Сибири было просто некому.

Начало восстания намечалось в ночь с 24 на 25 мая 1828 г. Однако уже в три часа дня 24-го каторжник Казаков выдал планы заговорщиков управляющему рудником. Голиков и Бочаров, перед которыми предатель похвастался своей «верноподданностью», успели расправиться с ним, но изменить уже ничего не могли. В тот же день Голиков был арестован, а Бочаров скрылся. Арестованного пытали несколько дней, но он все отрицал. Затем поймали Бочарова и взялись за него, заодно арестовав и Сухинова. В конце концов, пытки сделали свое дело, и планы заговорщиков стали известны начальству во всей полноте.

Наскоро собравшийся военный суд постановил: наказать Сухинова тремястами ударами кнутом, поставить на лице клейма, а затем повесить. Лепарский, комендант Нерчинских рудников, изменил приговор: «Ивана Сухинова расстрелять». Иван Иванович за несколько дней до казни узнал о приговоре военного суда. О решении Лепарского узнать ему было не суждено.

Для офицера, дворянина, семь раз раненного в битвах с Наполеоном, кнут и клейма являлись неслыханным оскорблением. У Сухинова давно был заготовлен на крайний случай мышьяк. Теперь этот случай наступил, Иван Иванович попытался отравиться в камере, но жизнь не хотела отступаться от этого человека. То ли яда оказалось мало, то ли вышел срок его годности, но отравиться Сухинову не удалось. Тогда он сделал петлю из кожаного ремня, которым подтягивались к поясу кандалы, и повесился. Сокамерники вынули его из петли, но было уже поздно, и Иван Иванович умер в лазарете рудника…

Николай Бестужев, вспоминая о первых годах каторги, писал: «Я сделал все, чтобы меня расстреляли, я не рассчитывал на выигрыш жизни, – и не знаю, что с ним делать. Если жить, то действовать». Он выразил не только свои чувства, но и чувства многих других декабристов. И прежде всего – Ивана Ивановича Сухинова.

Михаил Сергеевич Лунин

Более двадцати лет Лунин был живой легендой, кумиром, примером для подражания дворянской молодежи. Может быть, поэтому его жизнь, как никакая другая, наполнена мифами, слухами, анекдотами настолько, что почти скрыта ими. Когда-то, то ли в 1815, то ли в 1816 году французская гадалка напророчила Михаилу Сергеевичу, что он будет повешен. Лунин, как галантный гусар, ответил, что постарается, чтобы предсказание почтенной дамы сбылось. И действительно, в начале 1826 г. он старался не огорчить гадалку изо всех сил. Великий князь Константин Павлович, привязавшийся к подполковнику гродненских гусар, всячески пытался не допустить его ареста. Когда же стало ясно, что избежать этого не удастся, он отпустил Михаила Сергеевича на силезскую границу, чтобы тот в последний раз поохотился на медведей. Может быть, великий князь и питал надежду, что Лунин сбежит, но тот, разочаровав его, вернулся в Варшаву.

На следствии, пожалуй, только Н. Бестужев и Лунин позволяли себе так шутить над высокими особами, окружавшими их здесь. Вначале Лунин гордо заявил: «Я никем не был принят в число членов тайного общества, но сам присоединился к оному». Далее в ответ на требование назвать имена других заговорщиков Михаил Сергеевич громко возмутился безнравственностью подобного предложения. Он наставительно пояснил, что «в интересах власти» не допускать такого падения дворянской чести. Совершенно добил следователей лунинский ответ на вопрос, откуда он позаимствовал вольный образ мыслей. Подполковник, не задумываясь, отрапортовал: «Из здравого смысла!»

Он лишь усмехнулся, подкручивая усы, услышав приговор: «Осужден на 20 лет в каторжную работу». Когда же объявили, что после ее отбытия он, Лунин, останется в Сибири навечно, только покачал головой и сказал, прибавив себе несколько лет: «Хороша вечность – мне уже за пятьдесят лет от роду». Необходимо подчеркнуть, что Михаил Сергеевич был осужден за очень давние дела, даже не за дела, а за намерение, высказанное за 10 лет до ареста. Однако он никогда не заострял на этом внимания, считая себя полноценным декабристом и желая разделить судьбу товарищей.

1826 год разрезал жизнь Лунина на две неравные части: 39 лет до ареста и 19 лет – после. Но сам он нисколько не изменился, оставаясь и в светских салонах, и в Сибири одним и тем же. Может быть, на каторге на первый план вышло то, чего раньше не замечали: острый ум, логика исследователя, литературный талант. В 1826–1828 гг. эти качества еще не успели ярко проявиться – казематы Свеаборгской и Выборгской крепостей мало способствовали творческой работе. Тогда еще продолжались «чудеса», сопровождавшие Лунина всю жизнь.

Даже отступничество, когда оно было связано с именем Михаила Сергеевича, приобретало оттенок какой-то чертовщины. Муж его сестры Ф. Уваров отрекался от шурина так истово, что вызвал недовольство самого Николая I. Уж очень хотелось Уварову получить лунинское поместье. И вот, когда цель была совсем близка, Уваров исчезает, бесследно растворяется. То ли покончил жизнь самоубийством в каком-то чересчур укромном месте, то ли превратился в странника (по версии некоторых историков, Уваров и есть знаменитый старец Федор Кузьмич).

С 1828 г. Лунин оказывается на каторге в Петровском заводе. Он и здесь удивляет и восхищает людей. Невзлюбив роман В. Гюго «Собор Парижской богоматери», Михаил Сергеевич с редкостным упорством сжег все объемистое произведение по листочку на свече. Смотритель каторжных работ каждый день уходил из штольни, держась за живот от смеха. Это Лунин, прикованный к тачке под землей, ободрял и веселил товарищей.

От цинги Михаил Сергеевич потерял почти все зубы и говорил, что у него остался один зуб, и тот против правительства. Лунин часто помогал товарищам деньгами, но нуждавшиеся этого не знали. Все обставлялось по-лунински. Он говорил, что отпускает эти деньги в долг Господу Богу, который воздаст ему сторицей, но эта сделка может не состояться, если имя дарителя станет известно всем. Кстати, на добровольные пожертвования – они были гласными – Лунин никогда не подписывался. То ли готовясь к тяготам побега, то ли укрощая взрывной темперамент, Михаил Сергеевич приучал себя очень мало есть и совсем не употреблял в пищу мясо и рыбу. Товарищам же он говорил, что боится, как бы без такого поста не перепрыгнуть через стену и не убежать раньше времени.

В 1836 г. Лунина перевели на поселение в село Урик, близ Иркутска. Вокруг – знакомые лица: Волконские, Муравьевы, Трубецкие. Здесь и открылся неведомый многим прежде Лунин. За пять лет он создал «Письма из Сибири», «Разбор Донесения Тайной Следственной комиссии», «Взгляд на русское тайное общество с 1816 по 1826 года». В его работах прежде всего звучит неизбывный оптимизм и гордость человека, причастного к важным для страны событиям. По мнению Лунина, декабристы вычленили и так объяснили вопросы конституционного порядка, что решение их в будущем стало неизбежным. Тайное общество «рассеяло общественный предрассудок» о невозможности другого, кроме существующего, порядка и убедило народ, что «раболепство перед лицами» должно смениться повиновением закону.

Лунин считал, что в переходные эпохи должны существовать люди, выходящие из общего ряда, «пробуждающие правительство». Когда эти люди принадлежат к высшим сословиям, тогда подобные действия есть их обязанность, обязанность умственными усилиями платить за выгоды, которыми эти люди пользуются в жизни. Декабристы выполнили свой долг, их влияние было так сильно, что Александр I обязался даровать стране конституцию (явное, но понятное преувеличение!). По мнению революционера, вопросы, поднятые тайным обществом, чувствуются в каждом событии «последнего десятилетия».

Конечно, и декабристы были не безгрешны. Лунин внимательно разбирает их ошибки, отмечая, что эти промахи и привели к поражению революционеров. Движение декабристов вначале было слабо «небольшим количеством своих основателей»; позже его дробила разноголосица во мнениях, что и привело к распаду Союза благоденствия и образованию Северного и Южного обществ. Далее ошибок наделали и южане, и северяне, которые не смогли договориться ни о целях движения, ни о сроках выступления. Этими ошибками воспользовались ретрограды, объявившие, что целью общества являлось цареубийство и безначалие, анархия и хаос.

Постоянно и неуклонно Лунин отстаивал мысль, что декабризм не случаен, более того, исторически обусловлен, закономерен, а значит, находится в «природе вещей». Михаил Сергеевич не только обвинял правительство в обмане, но и собирался широко рассказать правду о декабристах, подготовив переводы своих работ на английский и французский языки. Но и знакомый всем Лунин в Урике не исчез. За опасные письма, отправляемые им сестре по почте, ему запретили переписку на год. Генерал-губернатор вызвал декабриста к себе и потребовал ознакомиться с соответствующим приказом Бенкендорфа. «Что-то много написано… – заметил тот, – я читать не буду». Затем перечеркнул весь лист крест-накрест и на обороте написал: «Государственный преступник Лунин дает слово целый год не писать».

Тогда же, заметив в кабинете генерал-губернатора 40 томов Российских законов, а рядом скромный томик Кодекса Наполеона, Лунин не смог удержаться от шутки: «Как смешны эти французы; все свои права имеют в такой маленькой книжке! Кто только посмотрит на эти полки, сейчас же предпочтет наше законодательство». Пикировка с властями, издевательство над «белым медведем» не могли продолжаться долго или кончиться для ссыльного чем-то хорошим. В ночь с 26 на 27 марта 1841 г. Лунин вновь арестован и отправлен в Акатуйскую тюрьму – самое страшное и гиблое из всех сибирских мест заключения.

Друзья провожали Михаила Сергеевича, не надеясь больше увидеться. Он их успокаивал: «Я говорил вам, что готов… Пилюля была хороша!» Власти распустили слух, будто декабристов собирались помиловать в связи с бракосочетанием наследника, а теперь «из-за Лунина» не простят. Однако в подобные чудеса никто из ссыльных не поверил.

Из Акатуя Лунин написал несколько писем Волконским. В последнем из них чувствуется, что это место, по словам Н. Эйдельмана, более таинственное для тогдашних россиян, «чем истоки Нила или полярные пустыни», начинало брать свое. «Темница сыра, – пишет декабрист. – Занятия умирают… Мое здоровье… сносно, несмотря на все принимаемые меры к его разрушению… Кусок мяса – редкость в этой стране. Чай без сахара, хлеб, вода, иногда каша – вот моя ежедневная пища». Сенатор И.А. Толстой, объезжавший Восточную Сибирь и знакомый многим декабристам, последним из «своих» видел Михаила Сергеевича живым. Лунин поприветствовал его с манерами светского человека, но так, что сенатору стало не по себе: «Позвольте мне вас принять в своем гробу». Он еще успел написать в своей страшной камере-одиночке удивительные слова: «В этом мире несчастливы только глупцы или скоты».

3 декабря 1845 г., за одиннадцать дней до очередной годовщины восстания декабристов, Лунин умер в Акатуе, согласно официальной версии, от апоплексического удара. Однако мало кто поверил заключению тюремных медиков, слухи говорили о том, что власти наконец отважились расправиться с дерзким и непокоренным человеком.

Александра Григорьевна Муравьева

Нет, нет, женщин по делу 14 декабря не привлекали. Хотя в «Алфавите декабристов» можно отыскать имена сестер Корнелии и Ксаверии Рукевич. Когда их брат был арестован как организатор восстания Литовского пионерного батальона, сестры скрыли, а затем уничтожили все его бумаги. За это они поплатились заточением в монастырь, где Корнелия провела полгода, а Ксаверия – год. Но это так, к слову.

У нас же речь пойдет о другом, об одной из жен и сестер, которые поехали в Сибирь за своими родными и тем поддержали честь российского дворянства и, что еще более важно, веру в необоримость любви и милосердия. 25 декабря был арестован Никита Муравьев, а 30 декабря в Петербурге уже появилась его супруга, встревоженная и решительно настроенная Александра Григорьевна. Было ей в ту пору 22 года. Она сразу же наладила переписку с мужем, узнала из нее, что он был членом тайного общества, попыталась поддержать Муравьева и успокоить его. Однако не забыла при этом уничтожить бумаги мужа как в Петербурге, так и в имении отца – Тагино, что в Орловской губернии.

Еще шло следствие, еще столичное общество и сами декабристы надеялись на снисхождение нового императора, а Александра Григорьевна уже подала Николаю I прошение, желая следовать за мужем туда, куда властям будет угодно его выслать. Видимо, сердце подсказало ей, что прощения мятежников от монарха ждать не приходится. Она была третьей декабристкой, получившей Высочайшее разрешение следовать в Сибирь. 2 января 1827 г., после душераздирающего прощания со своими тремя маленькими детьми, остававшимися на попечении свекрови, Александра Григорьевна, вслед за Трубецкой и Волконской, покинула Европейскую часть России. Прощаясь с Муравьевой, Пушкин передал ей для товарищей свое «Послание в Сибирь» и персональный привет И. Пущину, старому лицейскому другу.

В Иркутске, куда она добралась спустя 16 суток, губернатор края Цейдлер взял у Александры Григорьевны подписку устрашающего содержания: «&1. Жена, следуя за мужем своим и продолжая с ним супружескую связь, сделается, естественно, причастной его судьбе и потеряет прежнее звание, то есть будет уже признаваема не иначе, как женою ссыльнокаторжного, и с тем вместе принимает на себя переносить все, что такое состояние может иметь тягостного…

&2. Дети, которые приживутся в Сибири, поступят в казенные заводские крестьяне…»

Приезд Муравьевой в Читу стал для декабристов настоящим праздником. Я совсем не хочу задеть, тем более принизить роль других женщин, приехавших в Сибирь к мужьям и братьям, но именно Александра Григорьевна являлась действительной утешительницей всех ссыльнокаторжных. По словам Пущина: «Непринужденная веселость с доброй улыбкой на лице не покидала ее в самые тяжелые минуты первых годов нашего исключительного существования».

А ведь улыбаться хотелось далеко не всегда. Однажды пьяный начальник караула грубыми издевками довел Александру Григорьевну до истерики и обморока. Подоспевшие декабристы схватили пьяницу за руки. Тот приказал солдатам примкнуть штыки и подавить «бунт». Лишь случайно все закончилось миром. А в Европейской России умирают сын и дочь Муравьевых, вторая дочь сходит с ума, слепнет от горя свекровь, мать Н. Муравьева…

Однако изменить характер и привычки Александры Григорьевны не могут даже такие страшные испытания. Она стареет раньше срока, но по-прежнему: «Довести до сведения Александры Григорьевны о каком-нибудь нуждающемся, – записывал Якушкин, – было всякий раз оказать ей услугу и можно было оставаться уверенным, что нуждающийся будет ею успокоен». Муравьевой принадлежит мысль устроить в Чите больницу, она сама выписывает из Москвы для нее лекарства и хирургические инструменты.

В Сибири у Муравьевых рождается дочь Софья (Ноннушка) – первый ребенок у политических ссыльных, любимица всех декабристов. Ей недолго довелось ощущать заботу матери. 22 ноября 1832 г. Александра Григорьевна Муравьева умирает, не дождавшись выхода декабристов с каторги на поселение. Она просто истаяла, взвалив на себя непосильную ношу забот не только о своей семье, но и обо всех, окружавших ее. Когда в Петербурге узнали о кончине Муравьевой, то разрешили, чтобы жены «государственных преступников не жили в казематах и чтобы мужья отпускались ежедневно к ним на свидания». Даже смертью своей Александра Григорьевна облегчила участь друзей, реально помогла им.

Деревянный и свинцовый гробы сделал для нее Н. Бестужев. Над могилой поставили памятник и часовню с лампадой. Как свидетельствовал И. Горбачевский, не пожелавший уезжать из Петровского после амнистии, лампада светилась даже 37 лет спустя после смерти Муравьевой. В 1849 г. он встретил на могиле Александры Григорьевны молящегося человека. Тот представился генералом Черкасовым и сказал: «Счастлив, что имел возможность преклонить колени перед могилой, где покоится прах женщины, перед которой я давно в душе преклоняюсь».

Доброта и святость… Может быть, это и в самом деле синонимы.

Иван Дмитриевич Якушкин

В повседневной жизни Иван Дмитриевич был прямодушен и доверчив, как ребенок. Он никогда не жаловался на обманы окружающих, оправдывая их слабостями человеческой натуры, прощал и более серьезные прегрешения знакомым и незнакомым людям. Единственное, чего он не терпел и не спускал окружающим, так это подлости и взяточничества. И еще, как бы это мягче выразиться, упрямством Иван Дмитриевич обладал редкостным. В Ялуторовске он 20 лет прожил на прескверной квартире, оставаясь в ней именно потому, что все наперебой советовали ему переменить местожительство. Так же обстояло дело и с купанием в Тоболе до ноября. Якушкин личным примером пытался убедить товарищей, что зимнее купание приятно и полезно, пока жестокая горячка не прервала этот опасный эксперимент. Видимо, в те годы время «моржей» еще не пришло.

Это, конечно, не главное. Но он и в занятиях более серьезных был так же настойчив, особенно интересуясь техникой и естествознанием. Здесь, в Ялуторовске, он даже написал учебник по географии. Этому в немалой степени способствовало то, что в библиотеках декабристов к тому времени насчитывалось до 6 тысяч книг, а они выписывали еще и 22 периодических издания. Якушкин был прекрасным физиком, математиком и, конечно, лучшим ботаником среди ссыльнопоселенцев. С местным населением отношения складывались трудно, даже из-за мелочей, как вспоминала А.П. Созонович: «…за катанье на коньках в отдаленной от города местности за р. Имбирею, так как он, позднею порой, при лунном свете, неожиданно вылетал стрелой из развалин водяной мельницы и исчезал из вида случайных наблюдателей. При подобной обстановке, в высокой, почти остроконечной шапке, в коротенькой шубейке, перетянутой кожаным ремешком, весь в черной одежде, при его худобе, он должен был казаться народу колдуном, стремительно летевшим на пир или на совет к нечистой силе». В Ялуторовске во дворе своего дома он построил достаточно сложный прибор – ветромер, после чего прослыл среди местных жителей “чернокнижником”. Однажды ему даже грозили расправой, так как, по мнению горожан, машина Якушкина отпугивала тучи, усугубляя засуху.

От родных Иван Дмитриевич получал достаточное содержание и поэтому мог жить в Ялуторовске, при тогдашней дешевизне, ни в чем себе не отказывая. Но Якушкин довольствовался только необходимым, смеясь над непостоянством и, зачастую, бессмысленностью моды. Сам он всегда ходил в одежде неизменного покроя, может быть, и в этом проявляя свое редкостное упрямство. В личной жизни Иван Дмитриевич не был счастлив. В Европейской России осталась его жена с двумя маленькими детьми, и он не знал, увидит ли их когда-нибудь еще (оба сына посетили отца в Сибири). Услышав о приговоре мужу, Анастасия Васильевна решали ехать за ним в Сибирь. В 1828 г. она даже получила разрешение на это, но он, представляя трудности жизни здесь жен и детей ссыльнокаторжных, запретил ей и думать об этом. К началу 1840-х гг. одиночество стало давать о себе знать особенно часто и остро.

Тогда-то Ивану Дмитриевичу и пришла в голову мысль об открытии школы. Заручившись поддержкой местного протоиерея С.Я. Знаменского и купца И.П. Медведева, он начал добиваться разрешения на открытие школы для мальчиков. Это оказалось далеко не легким делом. Сначала городничий Ялуторовска не дал разрешения на постройку школьного здания. Когда же с помощью местной интеллигенции его удалось уломать, в бой вступил смотритель уездного училища, некто Лукин. Местный «Песталоцци», то ли испугавшись конкуренции, то ли желая быть «святее папы римского», явился в школу, наговорил Якушкину массу гадостей и приказал ему удалиться из здания. Он явно не знал, с кем связался. Иван Дмитриевич, разгорячившись, не только высказал ему все, что думает о нем и его приказах, но и вытолкал Лукина из класса взашей.

Вообще-то якушкинская школа была далеко не безобидным учреждением, как это может показаться в наши дни. Поначалу декабристы жили в Ялуторовске особняком. Городская интеллигенция и чиновники боялись сближаться с ними, так как власти категорически запрещали это делать. Поселенцы состояли под особо строгим надзором полиции, поэтому даже переписка их перлюстрировалась в Тобольске самим губернатором.

Якушкинская школа тоже оказалась под строжайшим надзором полиции, в результате другие декабристы бывали в ней редко, не желая привлекать лишний раз внимание начальства и к себе, и к школьникам. А вот жизнь Ивана Дмитриевича она определила на 12–13 лет вперед. Он приходил в училище в начале девятого утра и просиживал в классах до двенадцати дня, а после обеда – вновь с 13 до 16 был с учениками. Якушкин сам учил их истории, географии, математике, ботанике; наблюдал за преподавателями, помогал им, так как оказался в Ялуторовске единственным специалистом по ланкастерскому обучению.

В 1842 г. школа начиналась с 44 учеников, а в 1846 г. в ней обучалось уже 198 человек. В том же году (1846) до Ивана Дмитриевича дошла весть о смерти его супруги. В память о ней Якушкин открыл в Ялуторовске женское училище. Пример декабриста оказался заразителен. Вскоре в Тобольске и Омске начальство также открыло женские учебные заведения. Конечно, деньги, высылаемые Якушкину родными, практически все шли на его школы. Вообще сердоболен и щепетилен он был удивительно. Иван Дмитриевич первым из декабристов уехал из Ялуторовска. После отъезда он ежегодно присылал своей квартирной хозяйке плату за квартиру, а когда умер, его дети, по завещанию отца, продолжали высылать ту же плату до самой смерти хозяйки.

Приехал Якушкин в Москву тяжело больным. Еще в походах 1812 г. к нему прицепилась злокачественная лихорадка, от которой он не мог избавиться до конца жизни. Иван Дмитриевич пытался подлечиться в старой столице, но по требованию из Петербурга генерал-губернатор Москвы Закревский выслал его за пределы Московской губернии. Якушкин остановился в Тверском имении своего друга И.Н. Толстого – месте сыром и нездоровом. Болезнь усилилась. В Москву Ивана Дмитриевича пустили уже умирать.

Удивительный он был человек, и жизнь прожил удивительную. Как ни сопротивлялась судьба, Иван Дмитриевич все-таки добился своего. «Если можно назвать кого-нибудь, – вспоминал о своем друге Е.П. Оболенский, – кто осуществил своей жизнью нравственную цель и идею Общества, то, без сомнения, его имя всегда будет на первом месте».

Каторга, поселение, европейская Россия

У этих людей на календаре всегда 14-е декабря, и никогда не наступит 15-е.

П.А. Вяземский

Около 170 человек, привлеченных по делу декабристов, но оправданных в ходе следствия, были административно, то есть без суда, высланы на Кавказ.

Чуть позже к ним присоединились и те, кто, по мнению Зимнего дворца, должен был смыть свою, пусть и минимальную, вину перед властью кровью. В середине 1830-х гг. вернулись домой чуть более тридцати отправленных под пули горцев революционеров. Дорога же осужденных в Сибирь началась летом 1826 г.; преступники препровождались туда в основном в повозках, закованными, в сопровождении специальных фельдъегерей. Власти очень торопились (на 6050 верст отпускались 24 дня), почему и рисковали не довести благополучно всех ссыльных и каторжных до места заключения. Михаил Бестужев вспоминал фельдъегеря, который так безжалостно избивал эфесом сабли ямщика, что, когда лошади добрались до Суксонского перевала, тот, бросив вожжи, крикнул: «Ну, барин, теперь держи сам!»

Фельдъегерь вцепился в вожжи и направил коней прямо на повозку ехавшего впереди Барятинского. Тот еле спасся, успев перескочить из телеги на свою коренную. Затем вся масса шести сцепившихся лошадей помчалась на телегу Горбачевского, лошади которого в испуге понесли под гору и опрокинули на обочину повозку М. Бестужева. Хорошо, что это произошло уже в конце спуска, и никто не пострадал. Не без приключений добирался на каторгу и Иван Якушкин. «При переезде через Сильву, – вспоминал он в “Записках”, – лед проломился под моей повозкой; меня вытащили и спасли чемодан мой, плававший в воде».

До сих пор бытует мнение, что декабристы, за редким исключением, довольно спокойно восприняли свою участь и смирились с ней. Да, конечно, Лунин или Сухинов сопротивлялись активно, но большинство их товарищей вроде бы были поглощены бытовыми заботами, просветительской деятельностью, мелкими стычками с местным начальством. Это абсолютно неверно.

Первым из декабристов задумал и совершил побег унтер-офицер Московского полка Александр Луцкий, отправленный в 1827 г. в Сибирь в составе этапной группы. Вскоре по дороге он совершил побег, но был пойман. Вновь побег – арест – одиночка, и вновь побег! Циркуляры о поисках и арестах этого неугомонного человека осели в архивах многих городов страны. Имя Луцкого стало настолько популярным, что беглые каторжники с удовольствием его использовали. В результате во многих концах Сибири в разные годы одновременно вылавливали по нескольку «Луцких».

Это был дерзкий одиночка, но необходимо отметить, что и центральные, и сибирские власти живо ощущали опасность возможного организованного побега декабристов. Первый вопрос, который после оглашения приговора дворянским революционерам задал Николай I генерал-губернатору Восточной Сибири Лавинскому, звучал так: ручается ли тот за безопасность края? Лавинский честно ответил, что никакой гарантии спокойствию Сибири нет, и потребовал не расселять декабристов по краю, а собрать их на одном заводе, до предела усилив его охрану. Это было первой удачей для ссыльнокаторжных революционеров. Живя по одному – по два на разных заводах – они быстро пропали бы, как Сухинов или позже Лунин.

Второй удачей был выбор коменданта места их каторги. Станислав Романович Лепарский не был тюремщиком в обычном смысле этого слова. Генерал-майор, в прошлом адъютант фельдмаршала Румянцева, он оказался человеком благородным, умным и достаточно добрым. Нельзя сказать, что декабристы благоденствовали под его началом, но, во всяком случае, он далеко не всегда действовал в соответствии с бестолково-жестокой инструкцией. Достаточно помянуть о его отношении к декабристкам, по поводу которых он говорил: «Для них у меня нет закона, и я часто поступаю против инструкции».

Третьей удачей для декабристов был выбор места их содержания. Начальник сибирских заводов Бурнашев предлагал собрать их всех в Акатуе – самом гиблом месте Восточной Сибири. Лепарский настоял на Петровском заводе, близ Читы, здесь ему легче было организовать охрану «государственных преступников». После Высочайшего утверждения места каторги под Читой были выстроены новые казематы, учреждена особая канцелярия, назначен комендант. Но и тщательно обустроенная клетка – это всего лишь клетка.

О побеге декабристы думали постоянно, начиная с момента своего ареста. Трубецкой позже признавался, что строил фантастические «прожекты» бегства еще в Петербурге – то с пути к коменданту крепости, то по дороге в Следственный комитет или в баню. Реальные контуры побег приобрел в Сибири весной 1827 г., когда начальство собрало в Чите и близ нее около 70 декабристов. План его, разработанный совместными усилиями к осени того же года, был четок и взвешен. Разоружение караула, захват Читы, овладение баркой достаточной вместимости и плавание по рекам Имгоде, Шилке, Амуру, до океана. Там надежда была на американское китобойное или торговое судно, которое могло доставить беглецов в Северную Америку, или, как ее называли декабристы, «матерь свободы».

Насколько этот план можно считать реальным? Уже упоминалось о том, что, собрав со всего края солдат и офицеров, Лепарский совершенно его оголил. Для того чтобы перебросить из Иркутска в Читу воинскую часть, требовался по меньшей мере месяц для кавалерии и еще больший срок для пехоты. При самом неблагоприятном развитии событий риск для декабристов содержался только в первых 5–6 днях от начала восстания, дальше путь был более или менее свободен.

Реализация плана больше всего затруднялась отсутствием денег, которые понадобились бы беглецам на подготовку побега, да и вряд ли капитан американского судна согласился бы везти их бесплатно. Добыть деньги можно было только у родных, и вот за Урал отправляется горничная Е. Трубецкой Аграфена Николаева. О ее путешествии в столицу и обратном пути, уже вместе с дворовым человеком графа Потемкина Данилой Бочковым, надо писать отдельный рассказ, что вряд ли здесь уместно. Скажем вкратце: несмотря на противоборство о чем-то пронюхавшего III отделения, деньги удалось доставить в Читу к лету 1828 г., но к тому времени ситуация в Восточной Сибири резко изменилась.

После разгрома заговора Сухинова колебания охватили даже самых горячих приверженцев побега. Бдительность тюремщиков утроилась, да и непременные репрессии по отношению к товарищам, которые отказывались участвовать в побеге, удерживали декабристов. Так или иначе, пришлось расстаться с надеждами на освобождение собственными силами.

Конечно, не только обсуждением планов побега были заняты наши герои. Пришлось им работать в шахте, разбивать молотами руду. Молодые кое-как справлялись с установленной нормой, но Трубецкому, Волконскому и некоторым другим «ветеранам» это было не под силу (несмотря на постоянную помощь уголовных преступников), тем более что очень скоро дали о себе знать старые раны. В 1827 г. декабристов перевели работать на поверхность, стало легче, но ненамного. Теперь они должны были носить руду на склад. Каждые носилки тянули на 4–5 пудов, а перенести пара каторжников за день должна была 30 таких носилок на расстояние 200 шагов. Даже в этих условиях Бурнашев – антипод Лепарского – удивлялся: «Черт побери, какие глупые инструкции дают нашему брату: содержать преступников строго и беречь их здоровье! Без этого смешного прибавления я бы выполнил инструкцию и в полгода вывел бы их всех в расход!»

В общем-то многое в Нерчинске способствовало заветным желаниям Бурнашева. «Прибыв туда (к месту отбывания каторги. – Л.Л.), – писал Е.П. Оболенский, – поселили нас в острог, лучше сказать в тюрьму, в которой для каждого поделаны клетки в 2 аршина длины и в полтора ширины. Нас выпускали из клеток, как зверей, на работу, на обед и ужин и опять запирали…» Вскоре начались столкновения с местным начальством. Горный инженер Рик, приставленный Бурнашевым к декабристам, запретил им совместные обеды и чаепития. Те в ответ объявили голодовку – первую голодовку политических узников в России. Начальник заводов, вызванный испуганным инженером, примчался на шахту в полной уверенности, что начался бунт. Выяснив в чем дело, он, привычно ворча на «глупые инструкции», сменил Рика.

Декабристов и в Сибири не оставляли в покое полиция и провокаторы. Самым известным из провокаторов был Роман Медокс. В начале 1830-х гг. он втерся в доверие иркутского городничего А.Н. Муравьева, притворившись влюбленным в проживавшую в доме городничего В. Шаховскую. Прежде всего, Медокс выяснил способы сообщения декабристов с их родными в России. Но этого показалось ему мало, в посылках и письмах не содержалось ничего крамольного. Тогда Медокс сам выдумывает «заговор» и извещает о нем Николая I и Бенкендорфа. По его словам, центром «заговора» стал дом Е.Ф. Муравьевой в Москве. С этим центром декабристы сносятся через В. Шаховскую, пересылающую письма, не проходящие перлюстрации. Сибирским же филиалом центра «заговора», по словам провокатора, является дом городничего Иркутска Муравьева, который втянул в антиправительственную деятельность ряд сибирских купцов и обывателей.

Провокация Медокса причинила декабристам много неприятностей. Прежде всего, она затруднила их связи с Европейской Россией, замедлив получение почты, каждое прибытие которой было для ссыльных праздником. Разобравшись в том, что заговор оказался фикцией, и желая примерно наказать Медокса, Николай I приказал в 1834 г. заточить его в крепость, так что сыщик кончил плохо. Впрочем, и начинал он не лучше. Еще в 1812 г. Александр I сажал Медокса в крепость «на всю жизнь» за то, что тот под видом адъютанта министра полиции разъезжал по Кавказу и собирал деньги на «организацию ополчения» для борьбы с Наполеоном.

Огромной поддержкой для декабристов оказался приезд к некоторым из них жен, сестер и невест. Их сначала было одиннадцать, тех, кто проделал путешествие, именуемое самими властями «ужасным», одиннадцать героинь, совершивших то, что под силу не каждому мужчине. Однако не преувеличиваем ли мы, считая поступок женщин подвигом? Возки, сделанные лучшими столичными мастерами, в багаже – по два десятка чепчиков и шляпок, по три десятка перчаток и тому подобного. Да и в Сибири через год-другой женщины устроились прочно: собственный дом, кое-какая прислуга. Кстати, и сами они не считали свой поступок геройским. «Что же тут удивительного, – говорила М.Н. Волконская, имея в виду жен уголовных ссыльнокаторжных. – Пять тысяч женщин каждый год добровольно делают то же самое».

И все же… Вспомним, что все эти княгини, генеральши, просто дворянки, поехав за мужьями, во-первых, становились женами ссыльнокаторжных, лишались сословий и званий. Их дети, рожденные в Сибири, записывались в разряд государственных крестьян. Кроме того, оказывая поддержку государственным преступникам, женщины переходили в оппозицию к власти, их поведение оказывалось формой общественного протеста против запрета императора вспоминать о декабристах. К тому же, разрешив женам ехать к мужьям, Николай I запретил им брать с собой детей, родившихся до 14 декабря. Оставаться в Сибири уехавшие должны были до смерти мужей, а то и своей кончины. Нет, все-таки это был действительно подвиг и человеческий, и гражданский…

Первой, уже в июле 1826 г., уехала за мужем Е.И. Трубецкая, за ней – М.Н. Волконская и А.Г. Муравьева. Далее с 1827 по 1837 г. на каторгу приехали: Нарышкина, Давыдова, Фонвизина, Гебль, Розен, Юшневская, Ледантю. Первые месяцы были особенно трудными. Деньги у жен преступников отбирались, и начальство выдавало их по своему усмотрению «на прожитие». Мизерная сумма держала женщин на грани нищеты. Приготовленные обеды они отправляли в тюрьму, от ужина отказывались, чтобы сэкономить денег на еду для узников. Аристократки ограничивались супом и кашей, а то и вовсе сидели на черном хлебе и квасе.

Княгиня Трубецкая ходила в Благодатском руднике в настолько истрепанных башмаках, что в результате обморозила ноги. Зато из новых теплых башмаков она сшила шапку одному из товарищей. Мария Николаевна Волконская приобрела для уголовных преступников холст и одела их в новые рубахи. Бурнашев рвал и метал, заподозрив в этом возможность подкупа уголовников или сговора их с политическими. Но сделать ничего не мог, так как княгиня заявила ему, что одела людей из соображений элементарного приличия, ведь до этого они ходили полуголыми.

В 1830 г. декабристов перевели в Петровский завод. Церемония переселения была обставлена весьма торжественно и своеобразно. Впереди шли вооруженные солдаты, затем – государственные преступники, за ними подводы с поклажей, и, наконец, арьергард – опять вооруженные солдаты. А по бокам кортежа, видимо, для местного колорита, расположились буряты с луками и колчанами стрел. За всем этим великолепием наблюдали офицеры, ехавшие верхом. Легче на новом месте заключенным не стало.

П. Анненкова (Гебль) вспоминала: «Петровский завод был в яме, кругом горы, фабрика, где плавят железо, – совершенный ад. Тут ни днем, ни ночью нет покоя, монотонный, постоянный звук молота никогда не прекращается, кругом черная пыль от железа». К тому же, торопясь с постройкой новой тюрьмы, начальство забыло об окнах в ней, а потом, спохватившись, приказало прорубить их в коридор. В маленьких душных комнатах стояли полумрак и вечная сырость. Только письма женщин родным в Петербург, наполненные отчаянными просьбами, помогли к маю 1831 г. решить вопрос с окнами, их все-таки прорубили, как следует, на улицу.

Огромна заслуга декабристок также в том, что узников не удалось изолировать от внешнего мира. Запретив революционерам переписку, Николай I хотел заставить всех забыть о своих «друзьях 14-го». Не удалось. Женщины пишут за товарищей письма от своего имени, получают ответы, посылки, выписывают газеты и журналы. Каждой из них приходилось писать по 10–20 и более писем в неделю. Корреспонденция плутала и проверялась месяцами, но все-таки доходила до адресата.

С декабристками связаны две довольно известные романтические истории, получившие развязку именно в Сибири. Уже в конце 1825 г. в Петербурге энергичная француженка Полина Гебль подкупает унтер-офицера, служившего в Петропавловской крепости, и организует переписку со своим гражданским мужем Иваном Анненковым. Она разрабатывает план побега, от которого приходится отказаться из-за нехватки средств. После отправки осужденных в Сибирь Гебль едет за Николаем I на маневры в Вязьму и там подает ему прошение, желая разделить ссылку с мужем. На успех прошения рассчитывать было трудно, так как Полина была иностранкой, да и отношения их с Анненковым не были узаконены.

Однако все кончилось благополучно. Николай I удовлетворил просьбу Гебль, и в апреле 1828 г. она уже была в Чите. Необходимо отметить, что подоспела она крайне вовремя. Анненков, подавленный разгромом восстания и условиями каторжного существования, находился, по мнению товарищей, на грани самоубийства. Венчание счастливой пары состоялось в Чите. «Это была любопытная и, может быть, единственная свадьба в мире, – вспоминал Н. Басаргин, – на время венчания с Анненкова сняли железа и сейчас же по окончании обряда опять надели и увели обратно в тюрьму».

Осенью 1831 г. еще одну свадьбу сыграли в Петровском заводе. К Василию Ивашеву приехала другая француженка – Камилла Ледантю. Женитьба на ней была для Ивашева истинным счастьем, поскольку незадолго до этого он замыслил совершенно безнадежный побег. Поддаваясь уговорам своего друга Басаргина, Ивашев откладывал побег со дня на день, но от своей авантюры никак не хотел отказываться. Свадьба Ивашева и Ледантю была несколько пышнее, чем у Анненковых, в роли посаженого отца невесты выступал сам Лепарский.

Конечно, с приездом женщин в жизнь декабристов вошли новые заботы, тревоги, а то и трагедии. Княгиню Трубецкую караульный солдат однажды ударил кулаком, что чуть не вызвало восстания заключенных, а 22 ноября 1832 г. умерла А.Г. Муравьева, и ее муж, Никита Муравьев, поседел в день похорон жены. В 1839 г. умирает Камилла Ледантю. Ивашев, убитый горем, пережил ее ровно на год, скончавшись в 1840 г. в день ее смерти.

Все это пока впереди. После же отказа от идеи побега декабристы открывают «каторжную академию». Никита Муравьев «из головы» читает лекции по стратегии и тактике; Ф. Вольф – «личный врач декабристов» – по физике, химии, анатомии; А. Корнилович и П. Муханов – по истории России; П. Бобрищев-Пушкин 2-й – по высшей математике; А. Одоевский – по русской словесности. Каторжники активно изучают иностранные языки: Бриген обучает желающих латыни, Оболенский и З. Чернышев – английскому.

Возникает уговор – читать все, что тот или иной написал в Сибири. Вскоре уже звучат стихи Одоевского, Бестужев знакомит друзей со своими морскими повестями. Начинаются спевки хора, которым руководили А. Беляев и П. Свистунов, музицирование. Н. Крюков и А. Юшневский оказываются неплохими скрипачами, П. Свистунов – виолончелистом. Открывается знаменитая школа Якушкина для местной детворы.

Обстоятельства и время позже развели декабристов, им выпали разные дороги и судьбы. С. Семенову и А. Муравьеву удалось попасть на гражданскую службу, А. Бестужеву, А. Одоевскому, Н. Лореру и другим пришлось отправиться на Кавказ. На поселении, когда декабристов приравняли к государственным крестьянам, С. Волконский и В. Раевский искренне увлеклись земледелием, М. и Н. Бестужевы, И. Пущин, Якушкин, Фонвизин занялись просветительской деятельностью. Бобрищев-Пушкин, Е. Оболенский вступили на путь религиозного смирения. Но до конца оставалось в них нечто общее, объединяющее.

«Каждый из них в отдельности, – вспоминал сибиряк Н.А. Белоголовый, – и все вместе взятые они были такими живыми образцами культуры, что естественным образом поднимали значение и достоинства ее в глазах всякого, кто с ними приходил в соприкосновение, и особенно в тех, в ком бродило смутное сознание чего-то лучшего в жизни, чем то животное прозябание и самоопошление, какими отличалась жизнь тогдашнего провинциального захолустья…»

Начались 1850-е годы. Заканчивался предпоследний этап одиссеи декабристов, приближалась амнистия… Она пришла, когда ее почти перестали ждать, и совсем не такая, какой ее хотелось бы видеть дворянским революционерам. Через 30 лет после восстания, из-под пера николаевских «орлов»: В. Долгорукова, Д. Блудова, А. Орлова – вышел достаточно куцый коронационный Манифест взошедшего на престол Александра II «с тощей, скупой, бедной и жалкой», по словам А.И. Герцена, амнистией. Согласно этому документу, возвращавшимся в Европу декабристам запрещалось жить в столицах, и они попадали под гласный надзор полиции. Как иронично, но справедливо заметил Басаргин, полное прощение получил только Н. Тургенев: «…и именно потому, что в продолжение ссылки жил очень спокойно в чужих краях, принял даже иностранное подданство и на призыв покойного императора к суду отказался явиться, предоставив очень справедливую причину – отсутствие правосудия в этом деле».

По распоряжению нового императора Манифест об освобождении декабристов привез в Сибирь сын С.Г. Волконского, Михаил, служивший в Иркутске и оказавшийся по делам в Москве. Амнистии дождались немногие, в Сибири оставалось в живых 34 декабриста и 8 декабристок (не дожила до этого дня и Е.И. Трубецкая, умершая в 1854 г.). Восемь человек из 34 отказались возвращаться в Европейскую Россию – кого-то оскорбили условия освобождения, кому-то не к кому и не к чему было возвращаться.

Те же, кто тронулся в путь, вскоре почувствовали пристальное внимание к себе со стороны правительства. Начальник III отделения В.А. Долгоруков незамедлительно информировал Александра II о маршруте движения каждого декабриста. Оскорбленный этой слежкой Н. Басаргин подумывал о возвращении обратно в Сибирь, однако Европейская Россия тянула к себе, оттуда веяло постниколаевской «оттепелью», ощущались подспудные колебания и толчки, звало оживление общественной жизни. Путь большинства освобожденных лежал через Нижний Новгород, где их радостно приветствовал старый товарищ А.Н. Муравьев.

Вскоре полицейские власти начали испытывать растерянность и некоторую досаду в связи с образом жизни и поведением амнистированных. Начальник корпуса жандармов генерал Перфильев с удивлением сообщал императору: «Они (декабристы. – Л.Л.) не выказывают никаких странностей, ни унижения, ни застенчивости; свободно вступают в разговор, рассуждают об общих интересах…; словом сказать, 30-летнее их отсутствие ничем не выказывается, не наложило на них никакого особого отпечатка».

Действительно, все шло, как встарь. Не успел С.П. Трубецкой прибыть в Москву, а агенты уже донесли начальству о том, что он и Волконский позволяют себе «…входить в самые неприличные разговоры о существующем порядке вещей». Петр Андреевич Вяземский, давно разошедшийся с товарищами 1820-х годов, распрощавшийся и с собственными тогдашними взглядами, после нескольких встреч с декабристами раздраженно бросил: «Ни в одном из них нет и тени раскаяния и сознания, что они затеяли дело безумное, не говорю уже преступное… Они увековечились и окостенели в 14 декабря». Нет, было что-то, если не магическое, то притягательное в цифре – 14 декабря.

Выслушаем и противоположную оценке Вяземского точку зрения. «Довелось мне видеть, – вспоминал Л.Н. Толстой, – возвращенных из Сибири декабристов, и я знал их товарищей и сверстников, которые изменили им и остались в России и пользовались всякими почестями и богатством. Декабристы, прожившие на каторге и в изгнании духовной жизнью, вернулись после 30 лет бодрые, умные, радостные, а оставшиеся в России и проведшие жизнь в службе, обедах, картах были жалкие развалины, ни на что никому не нужные, которым нечем было и помянуть свою жизнь».

Это не просто приговор российской действительности 1830—1840-х гг. Льву Николаевичу Толстому, как всегда, удалось подметить то главное, что иллюстрировал случай с декабристами. Жандармский генерал Перфильев был абсолютно не прав: 30-летнее отсутствие декабристов, конечно, наложило на них особый отпечаток. Состоял он в том, что эти люди, окостеневшие, по словам Вяземского, в 14 декабря, оказались готовыми к переменам, происходившим в России в конце 1850-х гг. Они были более терпимы и к разночинной демократии, которая начинала определять в то время общественную жизнь страны (хотя сама эта демократия не всегда казалась декабристам такой уж демократичной), нежели многие прежние их товарищи.

Иными словами, они были более живыми, чуткими, гибкими, чем их сверстники, добровольно или из-под палки служившие Николаю I. Утопия николаевского режима, искалечившая души двух поколений российских людей, забросив революционеров в Сибирь, обошла их стороной, больно зацепила, но не изувечила. Осудившая их власть коснулась наших героев лишь своей карательной дланью, и они, естественно, сопротивлялись ей, как могли. Николаевская действительность не сумела развратить декабристов идейно, купить их совесть или испачкать их руки. Те, кто выжил и вернулся, быстро доказали это.

Дворянские радикалы были и остались отрядом единомышленников, хотя возвращение в Россию проходило у них по-разному. Трубецкой, оставив свою библиотеку Восточно-Сибирскому отделу Русского географического общества и Иркутскому девичьему институту, поспешил в Киев, к замужней дочери. В свои 67 лет он вел в Киеве очень деятельный образ жизни: переписывался с друзьями, родными, возобновил работу над своими записками, готовил замечания и рецензии на воспоминания товарищей. Переписывался Трубецкой и с И.А. Гончаровым, с которым познакомился и подружился в Иркутске, куда писатель заехал после воспетого им позже путешествия на фрегате «Паллада». Через своего зятя Н.Д. Свербеева, который в 1858 г. побывал в Лондоне, Сергей Петрович установил связь с А.И. Герценом.

Совсем иначе выглядело возвращение домой В.И. Штейнгейля. Радости оно ему не принесло, поскольку в доме сына Вячеслава (инспектора Александровского лицея) он оказался чужим человеком. Еще в Сибири Владимир Иванович уничтожил свои записки – сын, навестивший там отца, их не понял и счел опасными для своей карьеры. Прошедшие с того времени годы ничего не изменили – В.В. Штейнгейль считал жизнь отца растраченной впустую, «злополучной». Чтобы избежать восторженной встречи старого декабриста учащейся молодежью, он привез его в свой дом поздней ночью, тайком. Да и хоронил отца тайно, без публичного объявления о смерти. Видимо, полученные на похороны от правительства 541 руб. 50 коп. обязывали инспектора «соблюдать приличия».

Все это не значит, будто В.И. Штейнгейль после возвращения в Россию погряз в семейных неурядицах. Нет, как и другие его товарищи, он пером продолжал затянувшуюся войну с правительством. 1 февраля 1858 г. Штейнгейль просит жандармское начальство снять с декабристов «остаток кары». В.А. Долгорукову поручено «пристращать Штейнгейля нотациею». Но нотации на старых мятежников не действовали, вернее, подвигали их на новые прошения. В конце этого же года декабрист обратился непосредственно к императору и добился того, что с некоторых его товарищей сняли полицейский надзор, кроме того, им разрешили проживать в столицах.

Владимир Иванович тоже был связан с герценовским «Колоколом». Ничего странного в этом нет, недаром он называл ближайшего сотрудника Чернышевского Н.А. Серно-Соловьевича «внуком по духу»… Как бы ни были различны частные обстоятельства жизни вернувшихся декабристов, общего в их поведении было гораздо больше. Прежде всего, они жадно набросились на новинки русской и европейской литературы и публицистики. Завели личные знакомства с Некрасовым, Аксаковыми, Гончаровым, Кавелиным, Салтыковым-Щедриным и, конечно, с Герценом, деятельность которого считали необычайно важной для России.

По крайней мере, восемь декабристов были связаны с Вольной русской типографией в Лондоне. Они печатали в ней исторические работы («Записка о происхождении Павла I» А.Ф. Бригена, труды Лунина), воспоминания и отрывки из мемуаров (Пущин, Якушкин, Цебриков). А. Поджио гостил у Герцена в Лондоне и в своих работах называл себя сторонником крестьянской революции. В 1860 г. знаменитый М.А. Бакунин, отец русского анархизма, встречался в Сибири с В.Ф. Раевским и записал: «По всему образу мыслей он демократ и социалист».

Не будем преувеличивать, далеко не все декабристы приветствовали идею крестьянской революции. Проблема «управляемости» народных масс, направления их энергии не к бунту, а к строительству новой России, оставалась и в 1850—1860-х гг. не только необычайно актуальной, но и самой сложной. Однако все без исключения декабристы активно участвовали в решении крестьянского вопроса в стране во второй половине 1850-х гг. Этот вопрос являлся экономической и социально-политической проблемой номер один. От его успешного решения зависело будущее России, и наши герои отлично это понимали.

Декабристы, так или иначе, были связаны с подготовкой и проведением крестьянской реформы 1861 г. Известны проекты освобождения крепостных А.Е. Розена и М.А. Назимова, адреса дворянства императору, подготовленные по инициативе и при участии А.Н. Муравьева, П.Н. Свистунова, М.И. Муравьева-Апостола, Е.П. Оболенского. Еще четверо их товарищей служили мировыми посредниками, стояли у истоков Крестьянского банка, открывали школы для крестьянских детей. Весьма критически отнеслись старые революционеры к Манифесту и Положению 19 февраля 1861 г. Условия освобождения крестьян, предложенные правительством, их явно не устроили.

Все же главным делом жизни вернувшихся декабристов стал правдивый рассказ о своем движении, о восстании на Сенатской площади и на Украине. Нельзя было позволить, чтобы Донесение Следственной комиссии, где отражалась официальная версия событий и искажалось их реальное течение, стало единственным рассказом о первом политическом выступлении в России. По свидетельству Д.И. Завалишина, замысел коллективной истории 14 декабря возник еще в Читинской тюрьме в 1828 г. Многие из декабристов уже тогда начали писать мемуары, но эти записи, к сожалению, до нас не дошли. Позже работа над воспоминаниями продолжалась. Сегодня любой человек, даже не занимающийся историей декабризма, слышал об этих записках. Историки же просто не могут обойтись без работ П. Анненкова, М. и Н. Бестужевых, Н. Басаргина, Г. Батенькова, А. Беляева, А. Бригена, М. и С. Волконских, И. Горбачевского, Д. Завалишина, Н. Лорера, М. Лунина, А. Муравьева, М. Муравьева-Апостола, М. Назимова, А. и И. Поджио, В. Раевского, С. Трубецкого. Боюсь, что утомил читателя перечнем фамилий, но упомянуты далеко не все мемуаристы-революционеры первой четверти XIX в.

Обнародование воспоминаний декабристов оказалось делом отнюдь не простым. Скажем, с «Записками» А.Е. Розена произошла совершенно детективная история. В 1869 г. они сначала выходят в Германии и во Франции, подборка из них появляется также в Англии. В том же году они отпечатаны в России, но арестованы в типографии обер-полицмейстером Петербурга по распоряжению Александра II. Правда, когда через год вскрыли опечатанный типографский склад, там, вместо 2 тысяч экземпляров, оставалось штук 10 книг. Так или иначе, в отрывках, искореженные цензурой воспоминания декабристов доходили до читателя. И в этом огромная заслуга двух журналов, двух издателей: «Русского архива» и «Русской старины»; П.И. Бартенева и М.И. Семевского.

Время не щадило декабристов. «Ряды наши редеют, – сетовал С.П. Трубецкой. – Смерть косит и здесь, и в Сибири». Особенно несчастливыми выдались конец 1850-х – начало 1860-х гг., когда умерли: Якушкин, Пущин, Басаргин, М. Нарышкин, Штейнгейль. Но и сама смерть декабристов зачастую становилась общественным событием, то есть продолжением их борьбы.

Жандармский полковник Воейков, успокаивая начальство, докладывал, что похороны Трубецкого в 1860 г. в Москве прошли спокойно. Какое там! Они вылились в настоящую политическую демонстрацию. Была вызвана рота солдат, которая сопровождала процессию на кладбище (даже в могилу Трубецкого провожали под конвоем). Около сотни студентов, участвовавших в похоронах, 7 верст несли гроб на руках. После Трубецкого хоронить декабристов с охраной стало для правительства, видимо, хорошим тоном. На похороны Басаргина начальство прислало переодетого квартального и четырех жандармов. К тому же у родственников покойного тайная полиция произвела тщательный обыск. Декабристы и через 35 лет после своего восстания оставались для прогрессивной России символом свободомыслия. Они сумели передать гражданские идеалы своего движения следующему поколению революционеров. К сожалению, многим и многим из последних не хватило ни осмотрительности, ни духовной зрелости декабристов, ни их этико-политических сомнений; но мужество дворянских революционеров, их энергия передались молодежи, будто по наследству.

«Избранный мною путь, – писал 70-летний С.Г. Волконский, – привел меня в Верховный уголовный суд, в Сибирь, в каторжную работу и к тридцатилетней жизни в ссылке, и тем не менее ни от одного слова своего и сейчас не откажусь». Под этим простым и гордым заявлением с удовольствием подписался бы отнюдь не один Сергей Григорьевич.

Эскизы к портретам

Иван Иванович Пущин

Иногда приходит в голову мысль: почему, когда речь заходит о декабристах, многие и сегодня вспоминают прежде всего имя Пущина? Ну, друг Пушкина, ну, активный участник восстания 14 декабря, но ведь он не совершал ничего запоминающегося, выделяющего его из числа других декабристов. Не был лидером тайных обществ, не выказывал задатков крупного государственного деятеля, ничем особым не отметился на поприще литературы или науки. Так почему же Пущин?!

Конечно, немалую роль в этом сыграло беспредельное обаяние его личности. Он очаровывал всех, кто встречался с ним, начиная с юношеских лет, с лицея. Даже Н.И. Греч, человек суховатый и революционерам, скажем мягко, не симпатизирующий, писал: «Иван Иванович Пущин… благородный молодой человек, истинный филантроп, покровитель бедных, гонитель неправды…»

Ссыльные поляки, боготворившие всех декабристов, выделяли именно Пущина, называя его «бриллиантом» среди них.

Значит, дело не только в личном обаянии и дружбе с Пушкиным. У Ивана Ивановича был человеческий талант, который, как и любой талант, редкость. Он заключался всего-навсего в доброте и надежности – в любые времена эти качества ценятся особо, ведь в жизни не так уж часто встречаются по-настоящему добрые и надежные люди. В начале 1825 г. Пущин, невзирая на грозившие ему неприятности, посетил в Михайловском опального Пушкина. И позже ни время, ни обстоятельства не могли изменить этого человека. Он переживал чужие беды, обиды, горе острее, чем свои. Может быть, поэтому Пущин и был притягателен для самых разных людей, которые в критические минуты искали у него поддержку. А.Е. Розен вспоминал, что даже перед объявлением приговора декабристам вокруг Пущина, который был по обыкновению весел, хохотал целый кружок товарищей.

В лицее однокашники прозвали Пущина «Большой Жанно» за его рост и стать. В Сибири товарищи по несчастью нашли ему другое имя – «Маремьяна», идущее от пословицы: «Маремьяна-старица обо всех печалится». Имя настолько прижилось, что Иван Иванович даже произвел от него глагол – «маремьянствовать», то есть оказывать кому-то помощь. Вот этим самым маремьянствованием он и занимался в последние 30 лет своей жизни.

В Сибирь, где начались его испытания «каторжными норами», Пущин попал в 1828 г., после того, как более года провел в Шлиссельбургской крепости (аукнулись его игры со Следственной комиссией). В Читинском остроге, куда он угодил по воле начальства, кандалы с декабристов были сняты только в августе 1828 г., и после этого мало-помалу начала налаживаться жизнь каторжников.

У них возникло артельное хозяйство, выработался устав, согласно которому избирались: хозяин, закупщик, огородник, комиссия для контроля за расходованием артельных средств. Деньги в кассу вносили главным образом имущие декабристы, чтобы облегчить жизнь товарищей, не получавших помощи от родных. Хранителем этой артели, ее душой стал Пущин.

Ялуторовская жительница О.Н. Балакирева вспоминала: «Пущин был очень отзывчив к чужим нуждам, чем часто злоупотребляли. Он почти всегда раздавал просящим все имеющиеся у него деньги и сам оставался без гроша…» Это, безусловно, печально, но что поделаешь – совершенно другие были у человека радости. Вот, скажем, в том же 1828 г. А.Г. Муравьева передала ему послание Пушкина, чем доставила Ивану Ивановичу истинное наслаждение:

Мой первый друг, мой друг бесценный,

И я судьбу благословил,

Когда мой двор уединенный,

Печальным снегом занесенный,

Твой колокольчик огласил.

Молю святое провиденье:

Да голос мой душе твоей

Дарует то же утешенье,

Да озарит он заточенье

Лучом лицейских ясных дней!

Когда декабристы вышли на поселение, деятельность Пущина стала еще более разнообразной. Артель распалась, но многие товарищи продолжали нуждаться. Помогать им стало труднее, для этого приходилось связываться с различными городами и весями Восточной Сибири. Однако Иван Иванович поддерживал переписку практически со всеми декабристами-поселенцами. Сейчас выявлена целая библиотека пущинских «добрых листков», около 1000 штук. Только у П.Н. Свистунова хранились три тома пущинских писем. Когда декабристам надо было разузнать о ком-то из товарищей, они обращались к своей «Маремьяне», и та их не подводила.

Е.И. Якушкин, сын декабриста, познакомился с Пущиным в 1850 г., во время приезда к отцу. «В Сибири, – писал он, – я думаю, нет человека, который бы не знал Ивана Ивановича хоть по имени». Пущин ничего сверхъестественного действительно не совершал, просто заботился о друзьях и окружающих, как мог: высылал деньги семьям умерших, помогал их детям. Он редактировал записки М. Фонвизина по крестьянскому вопросу, искал возможность переправить их в Россию. То же самое происходило с переводом П. Бобрищевым-Пушкиным философских сочинений Паскаля.

Так было до конца жизни. В марте 1858 г. Пущин отправил 430 рублей дочери Рылеева, Настасии Кондратьевне, а в сентябре, уже смертельно больной, поехал в Тулу, чтобы повидаться с ней. Иначе и не могло быть, как мы отмечали ранее, характер Ивана Ивановича с годами не менялся. «Пущин, – писал Е.И. Якушкин, – несмотря на то, что ему теперь 57–58 лет, до такой степени живой и веселый человек, как будто он только вышел из Лицея… В то же время это человек до высочайшей степени гуманный… он готов для всякого сделать все, что может, он одинаково общается со всеми: и с губернатором… и с мужиком… и с чиновником…»

Гуманизм, доброта по-пущински оказываются чувствами весьма действенными, неплохим компасом в сложном мире общественного движения в России 1850-х гг. Пущина-старика поразило равнодушие ко всему происходящему в стране молодого поколения чиновников. Он вернулся в Европейскую часть России таким же яростным противником крепостничества, какими были все декабристы от юности до самой смерти. Пущин быстро связался с Вольной русской типографией в Лондоне и начал поставлять Герцену материалы для печати. Весьма современно звучит лекарство, которое Иван Иванович предписывал для лечения России. «Я думаю, – писал он, – другого нет, кроме мнения и гласности, которые, к сожалению, до сих пор в русском царстве считаются преступными, как будто дело общее… не есть дело каждого».

Гуманизм и доброта помогли ему, пусть и в письменном виде, отвесить полновесную пощечину бывшему лицейскому однокашнику Модиньке (Мордану), а теперь сенатору Модесту Андреевичу Корфу. Тот, как упоминалось, написал до неприличия верноподданническую книгу «Восшествие на престол императора Николая I». По поводу этой книги Пущин и заметил: «Убийственная раболепная лесть убивает с первой же страницы предисловия – истинно жаль нашего барона».

О себе он впервые вспомнил за два года до кончины, когда в 1857 г. женился на вдове своего друга М. Фонвизина – Наталье Дмитриевне. Именно тогда у Пущина появился дом, прочное материальное положение, и он смог взяться за написание чудесных «Записок о Пушкине».

Александр Николаевич Муравьев

Муравьевых в декабристском движении было более чем достаточно, как говорили в их время – «целый муравейник». Но даже на этом фоне семейство, к которому принадлежал А.Н. Муравьев, выделялось особо. У нашего героя было четыре брата. Первый – Николай Николаевич Муравьев-Карский – знаменитый полководец, герой Карса и Эрзерума. Второй – Михаил Николаевич Муравьев-Виленский – член Союза спасения и Союза благоденствия, затем министр государственных имуществ и польский наместник, задушивший восстание 1863 г. Он гордо говорил о себе: «Я не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают». Третий – Андрей Николаевич – известный в свое время духовный писатель, ханжа и мракобес, герой одной из пушкинских эпиграмм и, в свою очередь, автор эпиграммы на Пушкина. Четвертый из братьев – Сергей Николаевич – был не так знаменит и спокойно делал карьеру, служа в различных министерствах. Наконец, пятый брат – Александр Николаевич, о котором дальше и пойдет речь, стал, на наш взгляд, первым декабристом. Не только его родня, но и судьба этого человека не совсем обычна. От блистательного гвардейца до ссыльного, а затем – от Сибири к генеральским эполетам и сенаторскому креслу – таков жизненный путь Александра Николаевича. Организаторские способности, как и свободомыслие, были у него, видимо, в крови. Его отец, Николай Николаевич, известен как либерал, основатель и глава Математического общества при Московском университете, директор училища колонновожатых, откуда, кстати, вышли 23 декабриста.

Самое интересное произошло с Александром Николаевичем после приговора. Недаром именно этому периоду его жизни посвятили большие очерки В.Г. Белинский, а позже и В.Г. Короленко. Именно тогда Муравьев стал известен как непримиримый борец с крепостничеством. Точнее, стал широко известен в этом качестве, потому что бороться с российским позором он начал гораздо раньше. В 1850-х гг. он мог бы сказать о себе словами А. Розена: «Во мне таится сила и стремление 120 товарищей, которые желали содействовать освобождению крестьян, но были сосланы… и не дожили». Подготовку к этой борьбе Муравьев начал давно. Еще в 1818 г. он написал «Ответ сочинителю о защитительности права дворян на владение крестьянами».

В 1826 г. Муравьев привлечен к следствию по делу 14 декабря и 8 месяцев провел в казематах Петропавловской крепости. Он был осужден по IV разряду и сослан в Сибирь без лишения чинов и дворянства. Начались его административные мытарства. Городничим в Иркутске и тобольским губернатором Александр Николаевич пробыл недолго. Зимний дворец не слишком доверял первому декабристу и предпочитал держать его подальше от товарищей. Вскоре ему предложили переехать в Вятку, чтобы занять пост председателя палаты уголовного суда.

Позже последовали челночные, логически труднообъяснимые перемещения с севера на юг и обратно: председатель палаты уголовного суда в Таврической губернии, гражданский губернатор в Архангельск… С 1855 г. Муравьев участвовал в Крымской войне и дослужился до звания генерал-майора, честно и профессионально выполняя обязанности начальника штаба пехотного корпуса. Решающая схватка Александра Николаевича с крепостничеством и крепостниками началась в 1856 г., когда Александр II назначил его военным губернатором Нижнего Новгорода. После того как император в 1857 г. разрешил дворянству западных губерний освободить крестьян, губернатор Нижнего Новгорода яркой речью вырвал у местных помещиков согласие на составление адреса правительству, одобряющего грядущее освобождение крестьян.

Вскоре, правда, очарование красноречием Муравьева прошло, и в Петербург полетели доносы и пасквили на него. Появились, конечно, и проекты «освобождения» крестьян, изготовленные нижегородскими крепостниками. Александр Николаевич неустанно боролся против грабительских притязаний губернского дворянства. Эти столкновения, приобретая характер открытых военных действий, набирали силу месяц от месяца. Их апогеем стала схватка Муравьева с богатейшим землевладельцем края С.В. Шереметевым. Губернатор, в конце концов, добился того, что Шереметев выехал из имения, и оно было взято в опеку государственными органами.

Скажем прямо, нижегородским помещикам не позавидуешь. Александр Николаевич Муравьев не был ни прекраснодушным мечтателем, ни робингудовским типажом. За годы ссылок и административных перефутболиваний с места на место из него выработался опытный боец, изучивший врага изнутри и боровшийся с ним его же оружием. Он умел выждать, притаиться, но безошибочно выбирал время и место для нанесения удара. Настоящие трудности у него начались, когда либерального С.С. Ланского на посту министра внутренних дел сменил П.А. Валуев.

Дело, естественно, закончилось отставкой Муравьева, крепостники своего добились. Провожали Александра Николаевича с почетом: дали орден, назначили сенатором в московском департаменте Сената. Он не обманывался наградами и назначениями, помня, что на бюрократическом языке такие вещи назывались: «Поставить в стойло». В сенатском «стойле» доживали свои дни, радуясь приличным окладам, верные царедворцы и слишком ретивые администраторы. Голоса и предложения последних неуклонно тонули в трясине сенаторского большинства. Последнее, чем Муравьев сумел уколоть крепостников, был его прощальный обед в Нижнем Новгороде. Обед губернатор дал для всех сословий, а на прием пригласил восемь бывших крепостных крестьян.

Иван Иванович Горбачевский

Но ведь он не вернулся в Европейскую Россию… Нужно ли вообще в главе о возвращении декабристов упоминать о тех из них, кто до конца жизни оставался в Сибири? Наверное, нужно, если под возвращением подразумевать не переезд через Уральский хребет, а нечто большее – возвращение в Европейскую Россию, в общественную мысль и жизнь идей дворянских революционеров, памяти об их надеждах и делах как до 1825 г., так и после него.

Отец Ивана Ивановича Горбачевского был чиновником в провинциальном Нежине и в 1818 г. вместе со своими коллегами попал под следствие, которое неспешно тянулось до конца его жизни. Семья Горбачевских, и до того не позволявшая себе никаких излишеств, впала в крайнюю нужду. Нужда – штука прилипчивая, и Иван Иванович так и не смог выбраться из нее, несмотря на все ухищрения, до самой смерти.

В 1825 г., когда в острых спорах шло объединение Южного общества декабристов с обществом Соединенных Славян, Горбачевский, отвечая на призыв Бестужева-Рюмина, внес свою фамилию в список потенциальных цареубийц. На следствии именно этот факт сыграл роковую роль в его судьбе. За умысел на цареубийство Иван Иванович был отнесен к первому разряду и осужден в каторжную работу вечно. Бестужева-Рюмина и С. Муравьева-Апостола Горбачевский видел еще дважды: мельком 12 июля во время объявления приговора и 13 июля, когда пятерых декабристов вели на казнь мимо каземата, где сидел Горбачевский. Может быть, тогда-то он и вспомнил, как летом 1825 г. в военных лагерях Муравьев-Апостол, словно предчувствуя будущее, взял с него слово написать правдивые записки о тайном обществе.

В Читинском остроге Иван Иванович, как и другие «Славяне», держался несколько особняком, входя в кружок, по словам Якушкина, «атеистов-материалистов». Кружок этот выделялся к тому же крайней нетерпимостью к любым распоряжениям верховной власти, что иногда приводило к парадоксальным ситуациям. Так, в 1828 г. «Славяне» бурно протестовали против царской милости, требуя, чтобы на них по-прежнему оставили кандалы. Однако и Горбачевский, и его единомышленники активно участвовали в ежевечерних разговорах-диспутах, во время которых обсуждались различные эпизоды движения декабристов, и особенно восстания 14 декабря и Черниговского полка. Здесь ярче всего проявлялось главное отличие «Славян» от членов Северного и Южного обществ. Оно заключалось в пагубной уверенности, будто цель оправдывает любые средства, что, начиная революцию, нельзя бояться жертв и крови. Это убеждение Горбачевский пронес через всю жизнь.

В 1839 г., когда декабристы вышли на поселение, Иван Иванович остался в Петровском заводе, где до того отбывал каторгу. Не слишком роскошное артельное житье все-таки позволяло ему сводить концы с концами, помогали этому и разные приработки. После амнистии 1856 г. Горбачевский не смог сразу тронуться с места, так как деньги, высланные ему на дорогу, украл кто-то из иркутских чиновников. Позже, в 1863 г., племянники выхлопотали Ивану Ивановичу разрешение жить в Петербурге или Москве и звали к себе, обещая взять дядю на полное обеспечение. Однако Горбачевский, остававшийся к тому времени на Петровском заводе единственным из декабристов, отказался от предложения родственников. Он боялся оказаться в Европейской России более чужим и одиноким, чем в Сибири. В переписке с друзьями Иван Иванович скрывал опасения за нехитрыми шутками: «Что я туда поеду? Там прогресс, все идет вперед, а я засиделся в этом медвежьем углу и отстал». Так до конца жизни он и оставался в Петровском заводе, то есть провел там в общей сложности сорок лет.

Заботиться теперь приходилось прежде всего о хлебе насущном. Чем только Горбачевский не занимался! Пытался организовать извоз бревен в казну, для чего держал 14 лошадей, но понес 900 рублей убытка и бросил. Намеревался открыть мыловаренный завод, в результате потерял 2 тысячи рублей и остался почти без средств. На последние деньги завел мельницу, но мельник из него получился странный. Иван Иванович молол зерно чаще всего в долг, легко давая крестьянам себя разжалобить и обмануть… До конца жизни, при самых скромных потребностях Горбачевский вынужден был приниматься то за одно, то за другое, тяготясь своим хозяйством и проклиная его.

На заводе и в его окрестностях он пользовался всеобщим уважением. Заводские инженеры и мастера, местный священник, купцы, молодежь тянулись к нему. Здесь, в этой точке Сибири, Горбачевский выполнял нелегкую просветительскую миссию. Его дом превратился в публичную библиотеку, где петровчане регулярно брали книги и журналы. Иван Иванович познакомил их с «Полярной звездой» и «Колоколом» Герцена, «Правдой о России» П.В. Долгорукова и другими заграничными изданиями. Особенно притягателен Горбачевский был для молодежи, которая ездила «на поклон» к нему даже за 200 верст.

Одинокий холостяк, Горбачевский любил детей, охотно давал им уроки, а с некоторыми проходил весь курс уездной гимназии. Часто помогал он и уголовникам, выходящим на поселение, брал их, когда мог, в работники, старался приучить к труду. Реформу 1861 г. Иван Иванович встретил скептически, вернее, не принял ее условий вовсе. Однако с этого времени он активнее участвовал в жизни завода, выступал посредником между рабочими и заводской администрацией, разработал примерный договор рабочих с заводом. Нет ничего удивительного, что в 1865 г. Горбачевский стал мировым посредником Петровского горного округа (дворянство было возвращено ему в 1856 г.).

Иван Иванович считался домоседом и однолюбом, а поэтому с друзьями-декабристами у него установились не совсем обычные отношения. Редко он выбирался в Селенгинск, к оставшимся в Сибири Бестужевым. Ко всему прочему Горбачевский наотрез отказывался понимать, как его друзья могли увлечься новыми делами, уйти в семью или религию. Сам Иван Иванович до конца дней весь был обращен в далекое прошлое, постоянно возвращался к пережитому в юности. Может быть, и в 1860-х гг. он продолжал старый спор между «Славянами» и членами Северного общества о том, что есть прогресс и какова его подлинная цена.

Его очень волновала обязанность сохранить для истории, для потомков правду о событиях 40-летней давности, рассказать о людях, пытавшихся обогнать время или не отстать от него. Память на давние события у Ивана Ивановича, по его словам, была «чертовская», и он действительно является одним из лучших летописцев декабризма. Слово, данное летом 1825 г. Сергею Муравьеву-Апостолу, Горбачевский сдержал…

Все чаще он прихварывал, донимал старый ревматизм. Жизнь становилась все труднее, особенно после того, как уральские заводы своим дешевым железом задушили сибирские предприятия, подобные Петровскому. На пороге дома Горбачевского, вместо привычной бедности, замаячила нищета. Умер Иван Иванович легко, в одночасье, и судьба оставшихся после него вещей и бумаг до сих пор неизвестна.

Петр Николаевич Свистунов

Декабристом он стал в 20 лет и к моменту ареста еще не успел ни как следует разобраться в хитросплетениях общественного движения, ни выработать собственных взглядов на важнейшие проблемы российской жизни. Блестящий кавалергард, однополчанин Ивана Анненкова, красавец Петр Свистунов представлял восстание веселой прогулкой, заканчивающейся обязательной победой «спасителей Отечества». Поэтому разгром, арест, крепость настолько ошеломили его, что в 1826 г. Свистунов сначала пытался броситься в Неву, а когда сделать этого не удалось, умудрился раздобыть толченое стекло и глотать его, чтобы покончить жизнь самоубийством. Случай этот настолько запомнился, что и в 1870-х гг. Л.Н. Толстому о нем рассказывали старые служители Петропавловской крепости.

Очень трудно пришлось Петру Николаевичу поначалу и в Сибири. Резкий переход от богатства к нищете, от знатности к каторжному бесправию привел к тому, что он стал на глазах опускаться. Трудно сказать, что случилось бы со Свистуновым, если бы не «каторжная академия» и не поддержка товарищей. Его настоящее образование началось и закончилось в Петровском заводе, где он ежедневно общался с умными, высокообразованными и нравственно чистыми людьми. Те понятия и знания, которые Свистунов получил в Сибири, он сохранил на всю жизнь.

К началу 1830-х гг. Петр Николаевич ничем не напоминал обреченного, опустившегося человека. По свидетельству очевидцев: «…Свистунов был… замечательно умный человек; у него в характере было много веселого…что делало его необыкновенно приятным в обществе. Он воодушевлял… ум у него был серьезный; непоколебимая честность, постоянство… привлекали к нему много друзей». При переходе в Петровский завод, во время 600-верстного пути декабристы пели «Марсельезу», «Отечество наше страдает», русские народные песни, а дирижировал их хором Свистунов.

После амнистии Петр Николаевич выехал сначала в Нижний Новгород, где губернаторствовал А.Н. Муравьев. Они не были раньше знакомы, но сразу приглянулись друг другу. Это немудрено, оба готовились к одному делу – борьбе за освобождение крестьян. Для Свистунова кульминация этой борьбы пришлась на время, когда он жил в Калуге. Здесь подобралась неплохая компания «эмансипаторов»: Е.П. Оболенский, сам Свистунов, петрашевец Н.С. Кашкин, единомышленник Чернышевского Н.А. Серно-Соловьевич, один из авторов «Козьмы Пруткова» А.М. Жемчужников и губернатор-антикрепостник В.А. Арцимович.

Матвей Муравьев-Апостол сообщал друзьям: «Свистунов и Кашкин закабалили себя на обязательную работу уже не по 3 дня в неделю, а, кажется, по 30 часов в сутки». Дебаты в калужском губернском комитете по крестьянскому делу шли достаточно бурно, «эмансипаторы» старались как можно более облегчить участь крестьян. Подобно деяниям А.Н. Муравьева, вершиной успехов Свистунова была схватка с местным «мастодонтом» С.И. Мальцевым. Этот земельный магнат предлагал добиваться послушания крестьян силой оружия. В ответ Петр Николаевич потребовал взять калужское имение Мальцева в опеку. В результате помещик и его единомышленники предпочли выехать из губернии и переждать «грозу» в столичном далеке.

Условия реформы 1861 г., а особенно отставка после нее реформаторов показали Свистунову, что дальнейшая борьба с ретроградами пока бесполезна. В 1863 г. он переехал в Москву, где вскоре начал одно из главных дел своей жизни – защиту в печати памяти декабристов и их движения. Свои статьи и рецензии Петр Николаевич писал, можно сказать, под одним девизом: «Для меня это святыня!» Трудность его положения заключалась в том, что к тому времени он остался практически единственным из когорты декабристов. Уже без поддержки товарищей ему пришлось доказывать, что: «Лишь пламенная любовь к Отечеству и желание возвеличить его, доставив ему блага свободы, могут объяснить готовность жертвовать собой и своей будущностью». Интересно, что в своих статьях Свистунов совершенно точно наметил направления будущего научного изучения движения декабристов: причины возникновения тайных обществ, деятельность их в течение 10 лет, «видоизменения обществ», превращение «обществ в заговор», изучение духа времени, подвигшего декабристов на выступление в 1825 г.

Этот маленький, сухой старик с белой бородой, одетый в серый костюм, до конца жизни оставался бойцом и притягивал к себе лучших людей России. В 1860-х гг. с Петром Николаевичем близко сошелся Л.Н. Толстой, работавший над романом о декабристах. Рассказ Свистунова о Лунине вставил в роман «Бесы» Ф.М. Достоевский. К нему часто ездили историки Бартенев и Семевский…

Умер Петр Николаевич в 1869 г., оставшись к тому времени последним из когорты деятелей 14 декабря.

Часть II